Борис умел, как редко кто, пить не пьянея и оставался трезв до конца ужина, но он захмелел на иной манер. Глубже и серьезней всех других свойств в натуре молодого человека была его любовь к театру и ко всему, с ним связанному. Мать его девушкой пережила ту же великую страсть и даже вела — и проиграла — со своими родителями в России великую битву за то, чтобы ее отпустили на сцену. Сын ее не стал за это сражаться. Он не настолько был догматик, чтобы воображать, будто театр ограничен узкими рамками рампы и кулис. Он повсюду таскал его за собой в своем сердце. Мальчиком переиграл он немало женских ролей в любительских спектаклях, и знаменитый театральный директор, старый Паккацина, ударился
Но что-то в его образе мыслей приводило в отчаяние мать, несмотря на былую ее склонность к искусству. ибо она подозревала, что он не отдает достаточного предпочтения роли многоовещающего молодого офицера, так счастливо ему выпавшей. Он был готов, опасалась она, в любую минуту от нее отказаться ради другой какой-нибудь роли, в которой скорее блеснул вы талантом, пусть то будет роль отщепенца, страдальца, парии или, того гляди, трагическая роль юноши, всходящего на эшафот. Часто, в противоположность старому Кордельеру, она кричала ему: «Ах, дитя мое, ты слишком уж не боишься отверженности, изгнания, смерти!» Однако она не могла не восхищаться им в его любимых ролях, а иной раз сама ему подыгрывала, и представленья их были блистательны и разнообразны.
Сегодня вы Паккацина порадовался. Никогда Борис лучше не играл. Из благодарности к крестной он старался вовсю. С великим тщанием примерял он перед зеркалом маску и сменил свой мундир на черный фрак, более, как он полагал, приличествовавший роли. В конце концов он всегда предпочитал роль незадачливого любовника роли счастливца. Помогали ему и лица партнеров, в том числе и лицо старого Йохана, сиявшее скромной радостью соучастия. Но в глубине души он был не в шутку захвачен, увлечен распорядком действий и властью собственного таланта. Он был на подмостках, и поднят занавес, всякий миг был драгоценен, он не нуждался в суфлере.
Глянув на Афину, сидевшую от него по правую руку, он остался доволен ею в роли первой любовницы. Играя с нею вместе, он в ней читал, как в раскрытой книге.
Он вполне отдавал себе отчет в том, как глубоко его сватовство поразило девушку. Оно ничуть ей не польстило, она, верно, почувствовала себя задетой. Уж то одно, что кто-то мог посягнуть на ее гордое уединение, казалось ей непростительной дерзостью. Тут он ее понимал. Всю жизнь вращаясь среди людей, не знавших одиночества, он знал цену уединению. Иной раз ему снились ночью не его знакомцы и привычные положения, но существа и места, далекие от них, всецело созданные его фантазией, и эти-то сны он долго потом смаковал. Сейчас Афину всего больше тревожило, что враг себя вел так нежно и скромно и что оскорбитель искал утешения. Догадавшись о ее чувствах, Борис удвоил знаки печального внимания.
Для Афины, верно, было так ново чувство страха, что оно ей странным образом нравилось. Едва ли, думал Борис, что-то еще, кроме смутно чуемой опасности, привело ее нынче в Седьмой монастырь. И чего она боится? Что я или тетушка ее осчастливим? Вот она — молитва трагической девы: блистать при дворе, быть счастливой супругой и благополучной матерью семейства — Господи, избави! Мастеру трагических ролей, ему оставалось лишь аплодировать.
Он чувствовал, что ощущенье опасности в ней разрасталось из-за тетушкиного обращения. Старая дама и прежде была ей другом, но другом строгим. Все почти, что говорила и делала Афина, в стенах монастыря оказывалось не то и не так. Она всегда понимала, что старая дама стремилась благожелательнейше упрятать ее, в клетку. Нынче же эти старые глаза покоились на ней с тихим одобрением, все, что говорила она, встречалось улыбкой согласия, нежной, как ласка. Клетку надежно упрятали. Курившийся в ее честь фимиам был так же нов для Афины, как и шампанское, и, окутываемая благовонной дымкой и справа и слева, она не могла вы дышать в прелестной столовой, не будь она твердо уверена, что, стоит ей пожелать, за ее спиной тотчас отворится дверь, ведущая к лесам Хопбаллехуза.
Борис, кое-что знавший насчет этой двери, поднял веки, нежные, как листья мимозы, и заглянул ей в пылающее лицо. Разве сам граф-отец не называл ее ночной птицей, которой свет режет глаза? А Борис вот пятился, так сказать, перед ней шаг за шагом, светя ей мерцающим шандалом в лицо. Она мигала, но шла за ним, не упираясь.