Девчата мечтали от покупке новых вещей. Дирекция отнеслась с пониманием. Было дано разрешение выделить некоторую сумму из денег, заработанных каждой воспитанницей, на обновление гардероба. Даже самые нерадивые — просто ленивыми были мы все — приналегли на работу. Самые распоследние лежебоки, такие, что, казалось бы, ничто их с места не сдвинет, засучили рукава и усердно копались на госхозовском поле, подсчитывая, сколько им ещё сможет накапать.
Психолог принесла журнал мод. От замначальницы привезли высокое зеркало. Администрация старалась. Наступил как бы праздник единения благодаря радостному бабскому событию.
Ненавидимая девчонками швейная мастерская стала вдруг фокусом притяжения, а закройщица — самой популярной фигурой, которая получила возможность распоряжаться, как сама хотела. Когда начинали щёлкать портновские ножницы и все приступали к кройке, примерке и переделке тряпок, девчонки становились как шёлковые.
Неестественный мир держался, как тонкая плёнка мха над глубокой трясиной. Один неосторожный шаг — и кочка уйдёт из‑под ног, и станет ясно реальное положение дел.
Всё испортил стукач.
Всё самое плохое, что существует в мире по ту сторону стен, отражалось в нашем обществе как в кривом зеркале. Приглушённое и замаскированное там, в нашем микромире роилось как полчища паразитов. Процветало доносительство.
Кто‑то сообщил воспитательнице Илоне, ка́к мы её называем, и по этому поводу на воспитательных часах вместо того, чтобы говорить о шмотках и салатах, говорили об уважении.
— Вы родились в свободном, народном, демократическом государстве. Об эсэсовцах знаете только то, что увидели по телевизору. Вы очень глубоко обижаетесь на то, что считаете оскорблениями, зато сами без зазрения совести унижаете достоинство своей воспитательницы, которая отдаёт вам всё лучшее, что в ней есть, — долбила начальница.
Дальше я перестала понимать. Воспринимала происходящее в виде звуков, под которые можно было подогнать какие угодно образы. Идущего дождя, несомых ветром листьев, хвои, осыпающейся с новогодней ёлки.
Начинался период, в который
Не отставало от моды и наше учреждение. Однако администрация, сопротивляющаяся новшествам, если что‑то и принимала, то скорее название, чем содержание, поэтому слова здесь быстро утрачивали своё значение и только шуршали, как пустая гороховая солома, а администрация возвращалась на всё ту же заезженную колею, и ничего не менялось. Никто не внимал избитой фразеологии, никто не внимал воспитательнице Илоне.
Мы молча сносили мероприятия педагогов и молча выслеживали стукача. Его необходимо было выявить и уничтожить. С точки зрения тамошнего мира, мы наказывали вредные для нас, а значит испорченные, элементы.
Я подозревала Ножку, Крольчонка и двух из приниженных. Стукачом оказалась Мерлин, которой я в начале своего правления даровала это красивое имя вместо унизительного Ночник{25}. Её выдала Ножка, чтобы отвести от себя подозрения.
Вечером в спальне я приказала девчатам вытащить Мерлин на единственное свободное место возле параши, просматриваемое со всех нар.
— Если крикнешь, сломаю тебе нос, — я держала в руке туфлю и была готова исполнить угрозу.
— Только попробуй: Илона тебе этого не простит! — оскалилась Мерлин. Она выглядела как разъярённая заморенная голодом мышь.
— Но перед этим я успею вынуть твои глаза.
— А она тебя убьёт! — дрожала Мерлин от страха, ненависти и благоговения перед властью защитницы.
Битая и гонимая шавка, нашёптывающая доносы от извращённой тоски по дружбе и любви, покупающая себе иллюзию опоры в другом человеке. Она не представляла собой исключения. Но тогда я не была способна к подобным рефлексиям.
— Если ты меня тронешь, дырку от бублика вы получите, а не свадьбу. Всех до единой вас посадят под замок, как бешеных сук! — бросила она свой самый увесистый аргумент.
Моя рука опустилась. Я не могла рисковать. Ильза Кох была способна исключить из торжества всю спальню. Тогда все девчонки мне бы этого не простили.
— Я переломаю тебе кости после свадьбы. Это точно, как в аптеке, — пообещала я.
— Смотри, Куница! Я если пожалуюсь, ты попляшешь! — немедленно показала зубы Мерлин. У неё не хватило ума даже на то, чтобы промолчать.
Она уверовала в собственную неприкосновенность.
— Повесься!
— Повесься, повесься, повесься, — зашумели девчата.
Мерлин вынесли за скобки. Она перестала существовать. Любой, кто осмелился бы к ней обратиться или как‑то иначе бы показал, что она существует, подставлял себя под удар, а если бы в этом упорствовал, то обрёк бы себя на такое же небытие. Но таковых не нашлось никого. Стукачей ненавидели, а в случае с Мерлин ненависть была тем более сильной, что заразу нельзя было тронуть.
— Я вас всех упакую! — по вечерам в пустоте переполненной спальни метала громы и молнии Мерлин, в истерике, с воплями отчаяния.