Умнее всех урюков, вместе взятых, и его, нгуаби, в придачу. Правда, им было не до того. А родне малыша и впрямь можно будет с утра отстучать зов, если ожерелье не простое, а с отметками…
Вновь сгустившуюся тишину разорвал истошный женский вопль:
– Льяна! Льяна! Это Льяна!
Толпа всколыхнулась, пропуская кричащую.
– Люди! – Расширенные глаза ее отливали огнем. – Это ожерелье Льяны из Бвау! Мы росли вместе, пока Льяна не ушла в Лесные Сестры.
Она вскинула вверх руку; овальные медальоны, скрепленные жильными нитями, вспорхнули и опали.
– Я знаю Льяну, – выкрикнули из толпы. – Она спасла мне среднего сына, а я подвесила к ее ожерелью камень-луну! Посмотрите, там есть камень-луна с мурашом внутри?
Внимательно осмотрев ожерелье, черноволосая дернула щекой и, сузив глаза, повернулась к Квакке.
– Так откуда тебя привела твоя мама?
Мужчины и женщины, затаив дыхание, ждали ответа.
– Из Кулукулу, – пролепетал Квакка. – Только не мама. А Брекка, брат. Мою маму звали Ю-ю, она была красивая… Только она давно умерла. А теперь Брекка тоже умер. Его убили те дядьки, в хижинах. И Малька, и Рыбца, и близнецов. Но наши парни завалили стенку, и прижали их, и покололи копьями… Всех четверых! А потом мы пошли к женщинам. Женщины тоже дрались, но нас было много…
Дмитрию уже не хотелось ни спать, ни есть.
Он слушал тоненькое, сбивающееся на всхлипы хныканье и, не веря собственным ушам, пытался уразуметь: неужели этот заморыш, которого они так жалели, перерезал горло Мудрой? Неужели он подманил к смерти двух опытных урюков и сумел накидать лапшу на уши стольким взрослым?
Ор-рел…
И все лишь затем, чтобы понравиться Дгобози?
Не укладывалось в голове.
А бедный Квакка все говорил и говорил. Он рассказал уже почти все то, о чем нужно было помалкивать, и то, о чем не следовало вспоминать ни в коем случае, и даже то, про что он, казалось, уже заставил себя забыть. Даже об очень красивой тете, которую старшие, пришедшие из Дгахойемаро, не дали ни бить, ни убивать, а только оглушили и привязали к жерди, как свинку, сказав, что за эту тетю Багряный Вихрь сделает десятниками всех, даже малыша Квакку. Впрочем, об этом Лягушонок мог рассказывать, ведь он не сделал красивой ничего плохого. Лучше о ней, чем о том, как он, зажмурившись, провел ножом по горлу старухи, или как попробовал стать мужчиной, взгромоздившись на визгливую тетку, чье ожерелье старшие потом дали ему для бабушки…
– Утопить! – негромко, но отчетливо сказал Н'харо. Черноволосая как ножом чиркнула по нему пронзительным взглядом, и гигант отшатнулся, втянув голову в плечи. – Да ладно, девчата, я что… Я как лучше…
Квакку корчило. Сотни женских глаз, недавно таких добрых, впились в него, жгучими крючьями перемета разрывая нутро, вытягивая из сердца, из печени, из селезенки правду – всю, до конца, до полной амамбы. Он попытался зажать рот руками, но слова, больно опалив ладошки, все равно вырвались наружу. И Лягушонок замолчал не раньше, чем припомнил последнюю подробность и не скрыл мельчайшую деталь минувшей ночи.
Когда же слова наконец закончились, в вибрирующей, придавившей площадь тишине охнула одна из женщин:
– Смотрите, он же не отбрасывает тени!
И толпа отступила на шаг от помоста.
Лишь теперь понял Квакка, что до сих пор не знал о страхе ничего.
Взгляды женщин слились в один взгляд. Огромный черный зрачок давил, выкручивал, втягивал и выплевывал обратно, замешивая Лягушонка, как бабушка – душистую рыботесту к Празднику Чешуи.
Факелы стали тускнеть, и боль приутихла.
Потом исчезла вовсе.
А в пустых хижинах сперва тихонько, но с каждым мгновением все громче зазвучал металл. Не чистым звоном оружия было это, а глухим, надреснутым перестуком. Котлы и блюда, мерзнущие в стылых очагах, кричали, оживленные незримым пламенем Нгао, женской ненависти, зовущей к отмщению и отрицающей милость.
Нестройный грохот неторопливо поднялся в Высь, и вскоре вдали зародился невнятный, постепенно нарастающий отклик. Сперва слабенький, как отдаленное эхо, он распахивался вширь, наплывал перекатами, словно вода в паводок, ритм ежесекундно учащался, пульсировал, словно самое сердце сельвы все быстрее гнало по жилам зеленую кровь. Потом удары смешались, слились в один сплошной неразделимый рокот, заполнили Высь, словно там, в ночи, собиралась большая гроза, предупреждая о своем приходе тревожным громом. Котлы Межземья и гор откликались на крик котлов Кхарьяйри – сами по себе. А вскоре в резкий перезвон закопченного металла влился и окреп глубокий, ровный гул туго натянутой кожи, спустя какое-то время подмявший и поглотивший все остальные звуки. Пристыженные вестниками Нгао, не ожидая пробуждения людей, один за другим просыпались боевые там тамы…
А женщины расходились.
Их ждали очаги, стосковавшиеся по огню.
И хотя лица их в предрассветных сумерках были совсем обычны, мужья и братья все еще кучковались поодаль, не спеша приближаться и вновь утверждать мужскую власть.