Читаем Сечень полностью

— У жандармов другие счеты с вашим мужем, — сказал Бабушкин. — Лучше бы им не встречаться.

— А вы тоже скучный господин, Иван Васильевич! — сказала она, почему-то не задев обидчивости Бабушкина, будто насмешкой этой причислила к друзьям. — Клюшников уже бежит, и все у вас будет хорошо!.. — Она прижалась к Савину, потеряв шутливость, щекой терлась о его плечо, льнула, не отпускала от себя: вдруг обнажился страх перед дорогой, убегавшей в меловые сумерки январской ночи, перед разверстым входом теплушки, с красноватым огнем внутри, с взобравшимся наверх чернобородым солдатом без погон и ремня на шинели.

От рывка паровоза открылась печная дверца, пламя очертило ребра длинных, как гробы, ящиков, силуэты людей на пороге. Ухо и глаз, а более всего другого — сердце людей, живущих у самой дороги и кормившихся ею, улавливали все отличия этого поезда от тысяч других поездов, прошедших за годы у Мысовой.

Толпа скрылась, а Мысовая, когда перестали мешать привокзальные огни, стала лучше видна из теплушки: безлюдная, с пакгаузами и сараями у мыса, с фонарями у старых складов и дебаркадера. Бабушкину вновь послышались слова: вы на Мысовую не вернетесь, но говорил их теперь не Савин, это был голос его жены, упрекающий, что Бабушкин не разделит их жизни, промчится мимо, в Иркутск, потом в Питер и еще бог весть куда, в города, где ей с Савиным не бывать иначе, как разгуливая по планам и картам. И от возникшего вдруг чувства вины перед каждым человеком и каждым людским поселением, перед любой верстой этой земли; от глупой и неотвязной вины, что никогда не удастся разделить трудной и славной жизни этих людей, измерить шагом версты; от тайного и горчащего чувства образ Мысовой впечатывался в мозг, входил в него словно навеки: одинокий фонарь, мигавший у дальних складов, лед, сложенный в торосы, серое пространство покорившегося морозам Байкала.

Он не до конца задвинул дверь и долго смотрел в мглистый простор. Глазам больше не надо запоминать: серый простор, без горизонта, без звезд, без черного крыла неурочной вспугнутой птицы, без распадков и заснеженных колков, приносил покой. Он не раз говорил себе без заносчивости: ты счастливый человек и людям отплати добром за свое счастье. Ты счастлив учителями, неубывающей дружбой с матерью, и Паша вошла к тебе, как нечаянное счастье, которое ты гнал от себя. Ты оставил Верхоянск около четырех месяцев назад, и разве в эти месяцы не случилась тебе целая жизнь — снега и снега, собачьи и оленьи в взбаламученный Якутск и миг торжества, что самодержец отступил, немеющим ртом произнес ненавистное ему слово свобода, и Ленский тракт с бунтующим мужиком, Иркутск и Чита, особенно Чита, революция, которая принимала граждан за рабочими комитетскими столами, издавала газету, заботилась о хлебе для народа, была честна и справедлива. Многим ли из тех, кто прожил долгую, до седин, жизнь, посчастливилось коснуться такого? Собственная жизнь показалась вдруг бесконечной и в то же время короткой, как миг, вся из начал, начал и надежд, вся в преддверии главного. Позади будто несколько жизней — детство в Леденге, потом Питер и Екатеринослав, быстрое превращение заурядного, числительного молодого человека в рабочего-подпольщика, жизнь, описанная им на страницах, оставленных в Лондоне у Владимира Ильича (когда садился за работу, попросил у Надежды Константиновны десяток листков, казалось, и для них недостанет слов, а как расписался, себе на удивление! — оборвал перед отъездом в Россию, «закруглил» по нужде, а сложив листы, растерялся — так тяжелила руку стопа исписанной бумаги...); и третья жизнь — с побега, с перехода границы, с потери и пустыни родительского одиночества. Эта жизнь не просто длится, она мчится к главному событию, к делу, вес которого еще неведом и ему.

В юности он не любил озираться, работа не оставляла для этого времени. Ссылка подарила новую протяженность часов и дней, подкрадывалась к людям, пытаясь раздавить под глыбами праздного, будто остановившегося времени, — он не дался ей, но и назад стал оглядываться часто, вспоминая, жил и прошлым, Россией, возвращал себе любимых. Мысль его научилась мгновенному облету прожитого, считанные секунды возвращали полноту жизни трех десятилетий.

За его спиной передвигали ящики, звякнули стаканы, кто-то подбросил березовых чурок в печку, огонь разгорелся ярко, чугунной дверцы не закрывали.

— Не заморозил я вас? — спросил он, отступив от двери.

— Ничего, согреемся! — откликнулся Алексей, он перешел с паровоза в теплушку.

— Байкал весь во льдах или только у берега?

— По такой зиме он весь подо льдом, — ответил Савин. — Если зима мягкая, а ветра сильные, может сломать.

— Как же зимой переправа работала?

— Ледокольное суденышко ломало лед, коридором, несколько раз в сутки, лед не успевал заматереть.

— Идите к столу, Бабушкин, — позвал Клюшников. — Наши места не ночью смотреть, и лучше летом, когда море живое.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза