Читаем Сечень полностью

— И тебя сбросил бы! Ты вот что: будешь господу о попутчиках говорить — меня здесь не было. Так и скажи, мол, Воинов, к черту на посиделки пошел, вот я и прокатилась.

— Где же тебе и быть, как не с дьяволом!

Воинов босой встал на пол, боль жгутом вязала мышцы, кость будто просквозило ледяным ветром, а следом потянули сквозь нее железную, в шипах, проволоку. Он подавил боль, дал ей выход в ненависти к праведной старухе. В них жила обоюдная, открытая, забивающая дыхание нелюбовь, будто прожили они бок о бок годы и извелись злобой.

Ссора могла зайти далеко, но поезд прогрохотал на коротком мосту, въехал на другой. Клюшников крикнул: «Мысовая!» — дивясь, что станция застигла их врасплох, и откатывая вагонную дверь. Савин заметил бегущую от пакгауза жену и примеривался прыгнуть вниз, Ермолаев поразился, найдя на перроне жену, которую не звал. Все сошли на пути, и тут же их завертело в толпе. Фельдшерица Паргачевская прибежала сказать Клюшникову, что заболела жена и ждет его дома, и хотела было бежать дальше, но пришлось задержаться, принимать старика Белозерова, определять его в дорожную больницу.

Бабушкин увидел, как застенчиво-стыдливо встретились Ермолаев с женой, не решаясь поцеловаться, будто все им внове и нет у них четверых детей и новой будущей жизни, уже изменившей фигуру бурятки; и мимолетное, словно оборванное, объятие Савина и его жены, их согласный шаг вдоль рельсов, взад и вперед, соединенность их плеч и сплетенные руки, их жадный, с всплесками смеха, разговор; и то, как старуха с фельдшерицей уносила мужа, не замечая своих спасителей, не поклонившись им напоследок, — многое объял его взгляд, но мыслью уже владел схваченный льдом Байкал. Обежать бы поскорее железным шагом его южный угол, прогрохотать вдоль гранитов, еще не потемневших после взрывов, по каменным коридорам тоннелей, увериться, что путь в Иркутск свободен, — и не надо ему до скончания дней, во всяк будущий сечень лучшего подарка.

На Мысовой безначалие: комендант станции капитан Костромитинов болен, помощник скрылся, всех тревожит неведение, слухи, что барон наступает несколькими эшелонами, впереди себя гонит паровоз с арестантским вагоном, держит под присмотром рельсовый путь, угрожает массовым истреблением в случае покушения на него. Рыжков — машинист со станции Зима, известный Сибирской дороге смельчак, бродит с товарищами и с грузом динамита в переметных сумах по полустанкам, но к барону подступиться не может.

Несмотря на стужу, в вокзал не уходили; не утихала работа, отцепляли паровоз, подали другой под парами, сменили бригаду. Бабушкин узнавал людей в толпе: Максима Игнатенко и Ивана Полунина, приезжавших в Читу за винтовками, делегатов профсоюзного съезда Буданса, Проскурякова, Витько, — на маленькой Мысовой, о которой он прежде и не слыхал, он был среди своих, люди храбрились, обещали, если доведется, встретить барона огнем, верили, что Рыжков все же сделает свое дело, приподымет барона с салоном над тайгой, но мысовские мыслью прикованы к Чите. Что Ренненкампф? В своем ли он уме, что хочет наездом одолеть Читу? Уж, верно, генералы поделили Сибирь на карте и пограничным рубежом назначили Байкал: до озера — Меллер-Закомельский, от Байкала до Харбина — епархия Ренненкампфа.

Бабушкин велел машинисту погудеть — поторопить Илюшникова. Умолк гудок, кто-то тронул его за рукав — сзади стояли Савин с женой.

— Прошу познакомиться, — Нина Игнатьевна. Вы на Мысовую не вернетесь, другого случая не будет.

Женщина размашисто сдернула рукавицу, протянула руку, рассмеялась беспричинно счастливым смехом. Карие, прихваченные коричневатым дымком глаза что-то уже о нем знали. Задержала его холодную ладонь в сильных и теплых пальцах, словно открывала ему что-то близоруко прищуренным взглядом и этим пожатием. Черты ее лица крупны: густые брови, почти сведенные над переносицей, отчетливые и так ясно говорящие о переменах ее настроения, ноздри, подвижный, насмешливый рот — все было чуть грубовато и с первыми знаками постарения.

— Бабушкин.

— Как мой Савин? — спросила покровительственно, будто о сыне. — Скучный господин? Не надоел он вам?

— Хотели бы его при себе оставить? — Взгляд Бабунгкина озабоченно держался пристанционных домишек.

— И Клюшников вернется, и Савин на Мысовой не задержится, не тревожьтесь! — Она сообразила, что́ его тревожит. — Савин не останется, даже если я умолять буду, на колени упаду. — Чуть дрогнули колени, будто она, играя, вот-вот опустится в истоптанный снег, в хрипловатом голосе — загнанная внутрь тоска, трещинка, цепляющая слух, закрытый от посторонних страх. — Пусть поживет в Иркутске, мы с ним горожане, а Иркутск — ближайший наш Париж. — Ее дыхание достигало Бабушкина: оказывается, она курит. — Савин не говорил вам о своей слабости? Париж! Книги о Париже, планы, карты: он может показать на плане улицы, где собирались якобинцы, места где стояли баррикады коммунаров...

— Нина!

— Когда-нибудь жандармы найдут эти карты и выдадут Савина французской полиции!

Перейти на страницу:

Похожие книги

Аламут (ЛП)
Аламут (ЛП)

"При самом близоруком прочтении "Аламута", - пишет переводчик Майкл Биггинс в своем послесловии к этому изданию, - могут укрепиться некоторые стереотипные представления о Ближнем Востоке как об исключительном доме фанатиков и беспрекословных фундаменталистов... Но внимательные читатели должны уходить от "Аламута" совсем с другим ощущением".   Публикуя эту книгу, мы стремимся разрушить ненавистные стереотипы, а не укрепить их. Что мы отмечаем в "Аламуте", так это то, как автор показывает, что любой идеологией может манипулировать харизматичный лидер и превращать индивидуальные убеждения в фанатизм. Аламут можно рассматривать как аргумент против систем верований, которые лишают человека способности действовать и мыслить нравственно. Основные выводы из истории Хасана ибн Саббаха заключаются не в том, что ислам или религия по своей сути предрасполагают к терроризму, а в том, что любая идеология, будь то религиозная, националистическая или иная, может быть использована в драматических и опасных целях. Действительно, "Аламут" был написан в ответ на европейский политический климат 1938 года, когда на континенте набирали силу тоталитарные силы.   Мы надеемся, что мысли, убеждения и мотивы этих персонажей не воспринимаются как представление ислама или как доказательство того, что ислам потворствует насилию или террористам-самоубийцам. Доктрины, представленные в этой книге, включая высший девиз исмаилитов "Ничто не истинно, все дозволено", не соответствуют убеждениям большинства мусульман на протяжении веков, а скорее относительно небольшой секты.   Именно в таком духе мы предлагаем вам наше издание этой книги. Мы надеемся, что вы прочтете и оцените ее по достоинству.    

Владимир Бартол

Проза / Историческая проза