— Как же вы решились! — невольно вырвалось у Маши.
— Они у себя в избе, не на чужбине. Настасья справедливая, у девочек крохи не отымет, еще и свое отдаст. — Они остановились у трактира, перед кирпичными, только что скобленными от льда и снега ступенями, которые вели в полуподвал. — Вот что я тебе скажу: вы мне эту дорогу выбрали, все через вас, через старшо́го вашего. И они тут с тобой?
— Старика убили. И Михаила тоже.
— Господи! Обезлюдеет земля, для кого сеять-то?! Что с тобой, барышня?
Не сняв верхнего, только сбросив шапки и платки, они уже присели за стол, но Маша вдруг судорожно поднялась. Ошеломила мысль, что нельзя ей рассиживаться, слушать сердобольную женщину; что у нее с собой нет и гривенника и нечем заплатить даже за чай и ситный хлеб.
— Чем же мы виноваты? — Она опустилась на табурет.
— Без вины виноватые, — сказала Катерина просто. — Вернулась я тогда, после вас, и чуть что — крик: пусть, мол, Катерина, она ссыльных везла, а политики нынче верх берут. Кто по-доброму кричит — Катерина, а кто с умыслом: пусть едет в губернию, авось ее господь в пути приберет. — Катерина заговорила шепотом, быстро, все еще чего-то опасаясь: — Взяли мы у волостного сытую пару, силком взяли, прямо от овса, и с бумагой в дорогу, двое мужиков и я. Их в Киренске схватили, а я увернулась и коней увела. До Иркутска берегла, а тут отняли: не солдаты — воры с постоялого двора увели. Хожу не достучусь, скоро и бумагу прочтут ли?
Бумага поистерлась на сгибах, Маша расправила ее, положила рядом часы: давний подарок отца к окончанию гимназии. Катерина отщипывала булку по кусочкам, не надеясь на зубы, запивала чаем тихо, будто волхвовала, и боялась помешать Маше. Письмо извещало губернские власти о том, что сельский сход уполномочивает ходоков
— И слушать не слушают, — плакалась Катерина. — Ты ешь, хлебушко-то больно сладкий.
— Как еще не отняли у вас бумагу, и это чудо. Нельзя сразу и богу и черту кланяться: вам бы две бумаги написать — одну властям, другую забастовке.
— Ты и разбей их на две; какую кому, — обнадежилась Катерина. — Ты осилишь, грамотная.
— Не дадут вам хлеба, Катя. Кутайсова в Иркутске нет, убежал, забастовщики сами впроголодь.
— А должны бы дать, должны! — Упрямо, даже озлившись, возразила Катерина. — Нам выручка нужна, долг под нашу пашню, она в другой год так родит, что и заемное вернем и сами при блинах. — Она истово внушала Маше мысль о святости хлебного займа. — Грех мужика без хлеба бросать, другого такого греха земля не придумает. В городе не сеют, а хлеб кушают, ты и малого кусочка не отщипнула, сытая, чего поутру не съела, в обед доберешь, он тебя и завтра тут дожидаться будет. А нам бы ржаной мучицы, какая потемнее да поплоше: неужто и такой у забастовки нет?
— Откуда у них муке быть! За ними ни власти, ни мельниц, ни хлебных амбаров.
— А чего у них? Пушки?
— Даже и винтовок нет: Иван Васильевич за Байкал уехал, в Читу, там просить.
— В чем же ихняя сила? — кручинилась Катерина. — Сытый мужик и без ружья силен: пашней, руками, трудом своим, а у них какая сила?
— И они трудятся — беспросветно. Железная дорога у них.
— Дорога что — езжалый путь! Она мимо бежит, она ничья, вроде тракта нашего, пропади он пропадом! Значит, и они нищие, — печалилась Катерина, — и старшо́й ваш за кусочками в Читу подался, христарадничать. Или там власть крепкая?
— Говорят, будто рабочие взяли там власть.
Маша плохо слушала Катерину: взгляд держался белого циферблата, затейливых, фигурных стрелок, минутная тревожила, надо торопиться. Трактирщик, прислонясь к кухонной двери и лениво огрызаясь на женский неумолчный голос из глубины кухни, наблюдал за странной парой, почавшей рождественский постный день. Времена настали чудны́е, мужичка и барынька показались ему в паре несуразными. И то, что спросили только чаю с ситным, и часы, выложенные на стол, и равно глубокая, как клеймо, печать страдания на столь несхожих лицах — все было загадочно для него. Потом женщины поднялись — одна от полной чашки, даже не пригубив, нетронутый ее ломоть исчез в котомке мужички, — барынька осторожно подняла со стола муфту, другой рукой потянулась к часам, но не взяла, а будто осенила их, поколдовала над ними, подошла к трактирщику и сказала не прося, приказывая:
— На столе часы, возьмите их в залог: я позабыла дома кошелек. Запомните меня, если я приду с деньгами, вернете часы.