Мамонтов был Рахманинову симпатичен, но до конца он еще этого человека не понял. Особенность характера Мамонтова — прислушиваться ко всем, принимать быстрые решения и так же быстро их изменять — была непонятна Рахманинову, она не вязалась с его самоуглубленностью и приверженностью одному богу — музыке. «Хуже всего то, — писал он, — что С. Мамонтов сам нерешителен и поддается всякому мнению. Например, я его так увлек постановкой „Манфреда“, что он тут же приказал его ставить. Не прошло и пяти минут, как его приятель, художник Коровин, не понимающий ничего в музыке, но, кстати, очень милый и хороший человек, как и С. И. Мамонтов, отговорил его. Положим, я попробую его еще склонить на это». Рахманинов уговаривал Мамонтова не возобновлять «Снегурочки», которая, по его словам, превосходно идет в Большом театре… Со своей точки зрения Рахманинов был, может быть, и прав, музыкальная часть в Большом театре была поставлена отменно, но ведь и только!
Мамонтов был уверен, что Рахманинов еще поймет главную задачу, которую должна решить и во многом уже решила Частная опера, — соединить, слить все виды искусства. Он понимал, что удрученное состояние, с каким Рахманинов появился в театре, не покидает его, старался втянуть его в театральную жизнь.
И этой своей цели Мамонтов со временем добился. Даже неотшлифованный голос Черненко не раздражал Рахманинова так, как вначале.
Собственно, заметный перелом произошел уже в конце года, когда поставлены были «Хованщина», «Садко», «Опричник».
Чтобы поставить эти оперы, как этого хотел Мамонтов, приходилось, как и в прошлом сезоне, приносить жертвы: ставить наспех малоинтересные оперы, вроде «Аскольдовой могилы», которой, скрепя сердце, дирижировал Рахманинов. И хотя опера ему не нравилась и он предсказывал ей даже коммерческий провал, но премьера, по свидетельству «Новостей дня», прошла с большим успехом и собрала массу публики. Было это 21 декабря.
А за срок, прошедший между этим спектаклем и дебютом Рахманинова, шли другие оперы.
Семнадцатого октября дан был «Опричник», и в прессе прозвучали те слова, которых так добивался Мамонтов, — слова, свидетельствующие, что он понят наконец, поняты его стремления, понята цель, во имя которой он так упорно работал.
«Если в прошлом году, — писал рецензент „Новостей дня“, — задачи… антрепризы являлись еще смутными и неопределенными, то в нынешнем году они уже достаточно ясны. Мы смотрим на Частную оперу как на учреждение, стремящееся не только пополнить пробелы репертуара казенной сцены, но и оживить вообще наше зачерствелое оперное дело новым к нему отношением. Мы уже по многим признакам чувствуем, что в этом сезоне художественная сторона исполнения попала в руки опытного, думающего и чувствующего руководителя, умеющего вдохнуть новую струю в это далеко не установившееся дело. Мы чувствуем, что руководитель этот с особенной любовью относится к постановке опер отечественных композиторов, особенно сочувствуем ему именно в этом, так как ни в одной цивилизованной стране Европы отечественная музыка не находится в таком загоне, как у нас в России. А в опере наше народное творчество не уступает заграничному, и России принадлежит и будет принадлежать последнее слово. Слово это, поставленное в девиз русской школы Даргомыжского, есть художественная правда».
Наконец-то свершилось то, чего так долго ждал Савва Иванович!
И публика, послушно внимавшая голосу прессы, повалила в театр. «„Аншлаг“ — все билеты проданы — красовался вчера у кассы Русской Частной оперы на „Русалке“, — сообщала та же газета, — даровитому Шаляпину, исполнявшему партию Мельника, публика сделала бурную овацию».
В начале ноября во вновь отремонтированном театре Солодовникова состоялась премьера «Хованщины».
Впервые после долгих лет отлучения крамольная музыка Мусоргского, упорно изгоняемая с подмостков императорских сцен, зазвучала со всей присущей ей гениальной мощью.
Были режиссерские недоработки, которые через несколько спектаклей устранили, несколько изменив мизансцены, но главное достоинство обнаружилось сразу — это была художественная правда, чему много способствовали, кроме всего прочего, эскизы декораций такого замечательного знатока московской старины, как Аполлинарий Васнецов, и отличное исполнение этих декораций и костюмов Коровиным и Малютиным, блестящая игра Шаляпина, не говоря уже об его искусстве пения. С ролью Досифея — самой сложной в опере, самой динамичной — Шаляпин справился, как всегда, великолепно. Поразительным было в исполнении Шаляпина его перевоплощение в старого князя Мышецкого, который в фанатизме своем, во имя сохранения старой веры, бунтует против новшеств, вводимых сначала Голицыным, потом Петром, и сжигает себя и своих единомышленников в дальнем раскольничьем скиту, когда понимает, что дело его проиграно.