Для Римского-Корсакова последний конфликт с императорской сценой осложнялся еще тем, что незадолго до «Садко» им была написана опера «Ночь перед Рождеством», приведшая в возмущение двор потому, что в ней (как, впрочем, и в соответствующей повести Гоголя) одним из персонажей была Екатерина II. Но одно дело — повесть давно умершего Гоголя, другое дело — опера, сцена, подмостки и какой-то Римский-Корсаков, который еще жив, а посему вполне может быть подвергнут остракизму.
И вот «Садко» постигает та же участь, что и многие другие русские оперы: перед ней опускается шлагбаум. Путь ей на императорскую сцену закрыт надолго, а если учесть, что композитор уже не молод, то вполне может случиться, что он вообще не услышит свое новое произведение воплощенным в сценических образах.
Так прошел год. А летом 1897 года Римский-Корсаков получил от Кругликова письмо: «Вы ведь знаете, что в Москве есть Савва Иванович Мамонтов — большой поклонник Ваших „Снегурочки“ и „Псковитянки“, человек с большим вкусом, давно окруженный такими людьми, как Репин, Васнецов, Поленов, и т. д. Итоги прошлого сезона показали этому предприятию, что оно всегда в выигрыше со стороны нравственного и материального успеха, когда останавливает свой выбор на русской опере. С этой осени оно не только возобновляет свои действия, но желает их обосновать прочнее, еще более по-русски. Мамонтов прямо молится на Вас, Бородина, Мусоргского. Ставит вновь „Хованщину“, для которой пишет уже эскизы Васнецов, а Досифея разучивает Шаляпин; конечно, будет держаться прошлогодних „Игоря“, „Псковитянки“ и „Снегурочки“, но мечтает и о Вашей новой опере. Вы будете правы, если отнесетесь с доверием к Мамонтовской опере, к самому Мамонтову: они стоят того, очень уж любят хорошую музыку, в том смысле хорошую, как мы это с Вами понимаем. И новая труппа, среди которой участие Шаляпина уже обеспечено, набирается славная среди талантливой голосистой молодежи, горячей и отзывчивой. Отчего бы Вам не попробовать здесь и „Садко“?»
Римский-Корсаков послал клавир «Садко» Кругликову в конце осени 1897 года.
Но прежде чем начать рассказ о подготовке к этой опере и о том энтузиазме, каким было встречено появление ее, энтузиазме, особенно поражающем, по сравнению с тем холодом, какой царил в этом случае в Мариинском театре, нужно представить читателю новых артистов, которые пополнили состав труппы, и рассказать о тех новых операх, которые за это время были показаны.
Осенью 1897 года вернулись в Москву из Харькова Врубели. Надежда Ивановна, теперь уже не Забела, а Забела-Врубель, была тотчас же принята в оперу.
Савва Иванович особенно рад был Михаилу Александровичу. Да и дела в керамической мастерской без Врубеля пришли не то чтобы в полный упадок, а шли этак ни шатко ни валко… Ваулин был отличным керамистом, но что мог он сделать по-настоящему художественного без Врубеля?
Врубеля же, как только он переступил порог мастерской, обуяло вдохновение, и замыслы, один другого заманчивее, понеслись вихрем. Из них Савве Ивановичу больше всего понравилась мысль Врубеля делать майоликовые камины.
За покупателями дело не станет. Он сам — пусть только Врубель сделает — приобретет камин для дома на Садовой-Спасской и для Абрамцева. Константин Дмитриевич Арцыбушев, который стал теперь большим почитателем Врубеля, тоже не откажется.
Врубель с энтузиазмом принялся за работу.
Одновременно начал писать большой парадный портрет Саввы Ивановича, и этот портрет, при всей кажущейся незавершенности его, — великолепная характеристика Мамонтова. О нет, Врубель совсем не льстит своему другу и покровителю: Мамонтов напоминает на портрете какого-то языческого идола. Он словно бы вознесен над зрителем. Все кажется утрированным: и глаза, как бы вышедшие из орбит, и горделивость, и осанистость такая, что человек уже кажется неким всемогущим владыкой, полубогом.
Этот портрет, вне всякого сомнения, — лучший из портретов Мамонтова. Главная его человеческая черта — энергия, сокрушающая энергия, позволявшая ему делать множество дел одновременно, таких дел, что и одного из них хватило бы с избытком для одного человека, — эта черта выражена в портрете Врубеля, как ни в одном другом из портретов Мамонтова, и словно бы тянет за собой все остальные свойства характера. Этот портрет — роман, огромный, многоплановый, Бальзаку под стать, об огромном, могучем человеке со стальной волей, с «демонической», как мыслил, видимо, Врубель, властью. Мамонтов глубоко сидит в кресле и в то же время как бы парит в пространстве: такова сложность его характера — парение духа и деловая основательность, соединение риска и расчета. И в портрете, при всей тяжести, осанистости погруженного в кресло тела, какая-то внутренняя тревога…