В кухне висят картины Мексиканских Порнографических Девушек, с черным кружевом и большими бедрами, и с откровенными облаками драпировок груди и таза, которые я пристально изучаю, в нужных местах, но картинки (2) все взмучены и в потеках дождя, и скручены, и висят, выдаваясь со стены так, что приходится их разглаживать для просмотра, и даже тогда дождь туманится вниз сквозь капустные листья сверху и сырой насквозь картон – Кто бы попробовал возвести крышу для Феллахины? – «Мой Господь, он мне платит больше» —
И вот теперь Эль-Индио вернулся и стоит у изголовья кровати, а я на ней сижу и поворачиваюсь посмотреть на петуха («укротить его») – Протягиваю руку в точности так же, как делал для курицы, пусть видит, что я не боюсь, что он меня клюнет, а поглажу его и освобожу от страха ко мне – Петух пялится на мою руку без комментариев, и отводит взгляд, и снова смотрит, и пялится на мою руку (продуктивный семенной чемпион, грезящий о ежедневном яичке для Тристессы, кое высосет она с конца, чуть проколов, свежим) – он смотрит мне на руку нежно, но величественно более того, хотя наседка на ту же величественную оценку не способна, он коронован и петуховен, и умеет выть, он Король Фехтовальщик, мужественно выходит на дуэль с той праздною зарей. Хмыкает при виде моей руки, дескать Ну и отворачивается – а я гордо озираюсь, услышали ли Тристесса и Эль-Индио мою дикую estupiante[76] – Они рьяно замечают меня алчными губами, «Да мы тут говорили про десять граммов которые завтры срастим – Ну —» и мне гордо оттого, что сделал Петуха, теперь все зверюшки в комнате меня знают и любят меня, а я люблю их, хоть может и не знаком с ними. Все, кроме Певуньи на крыше, на чулане чулок, в углу подальше от края, у самой стены прямо под потолком, уютно воркующая Голубка сидит в гнезде, неизменно созерцая всю сцену вечно без комментариев. Я поднимаю взгляд, мой Господь хлопает крыльями и воркует, голубясь белым, а я смотрю на Тристессу понять, зачем ей тут голубка, и Тристесса вздевает нежные свои руки беспомощно и смотрит на меня с любовью и печально, показывая: «Это мой Голубь» – «мой хорошенький белый Голубок – что я с этим поделаю?» «Я так его люблю» – «Он такой милый и белый» – «Никогда от него ни звука» – «У ниво такие мылые глазки ты паматри ты выдьшь мылые глазки» и я заглядываю в глаза голубки, и они голубкины глаза, полуприкрытые ве´ками, совершенные, темные, омуты, таинственные, почти Восточные, невыносимо противостоять всплеску такой чистоты из глаз – Однако так похожи на глаза Тристессы, что жаль, я не могу ничего сказать и сообщить Тристессе «Глаза твои – глаза голубки» —
Либо то и дело Голубка поднимается и хлопает для разминки крыльями, а не летает по унылому воздуху – ждет в своем золотом углу мира, дожидаясь совершенной чистоты смерти, о Голубка в могиле, врать не по силе – вран в схране никакой не белый свет, озаряющий Миры, что смотрят вверх и смотрят вниз через высокоменные десять сторон Вечности – Бедная Голубка, бедные глаза, – грудка у нее белый снег, млеко ее, ее дождь жалости на меня проливается, ровный нежный взгляд ее глаз в мои с розовых высот в положении на полке и в Аркабусе в Небесах Нараспашку у Мира Ума, – розовый златой ангел моих дней, и я не могу ее коснуться, не осмелился бы встать на стул и уловить ее в углу, и скалить ей зубы человечьими ухмылками, стараясь впечатлить ее моим кровью испятнанным сердцем – ее кровью.
Эль-Индио принес обратно сэндвичи, и киска с ума сходит по мясу, а Эль-Индио свирепеет и шлепком сгоняет ее с кровати, а я вскидываю обе руки ему «Non» «Не надо так», а он меня даже не слышит, а Тристесса на него орет – огромный Человек-Зверь неистовствует в кухонном мясе и хлещет дщерь свою в кресле через всю комнату так, чтоб свалилась на пол, у нее начинают начинаться слезы, когда понимает, чтó он совершил – мне Эль-Индио не нравится за то, что ударил котейку. Но он это беззлобно, просто укоризненно, сурово, оправданно, разбирается с кошкой, пинает кошку, чтоб не мешалась в гостиной, когда он идет за своими сигарами и Телевидением – Старый Папаша Время у нас Эль-Индио, с детишками, женой, вечерами за ужинным столом шлепками разгоняет детей и урчвакает громадными мясистыми трапезами в тусклом свете – «Рыг, фляп», испускает он перед детьми, которые на него смотрят сияющими и восхищенными глазами. Вот у нас субботняя ночь, и он разбирается с Тристессой и пререкается, втолковывая ей, как вдруг старушка Крус (которая не старушка, всего 40) вскакивает и кричит «Ну да, на наши деньги, Si, con nuestra dinero» и повторяет дважды, и всхлипывает, а Эль-Индио ее предупреждает, я мог бы понять (ибо подымаю голову с имперским величием безразличия, подернутым вниманием к этой сцене) и словно бы имея в виду «Эта женщина плачет, потому что ты забираешь все их деньги, – у нас тут что? Россия? Муслия? Матаморапуссия? как будто мне и без этого не все равно, без чего мне все и так. Я хотел только свалить. Совсем забыл о голубке и вспомнил ее только много дней спустя.