Все бесконечно хуже, чем спящая греза, что была у меня про Мехико, где я тащусь уныло вдоль пустых белых квартир, серый, одинокий, или где меня ввергают в ужас мраморные ступеньки гостиницы – В Мехико дождливая ночь, а я посреди мехиканского района Воровской Рынок, и Эль-Индио тут хорошоизвестный вор, и даже Тристесса щипала карманы, я же всего лишь обмахивал тылом руки бугорок свернутых своих денег, по-матросски заложенных в железнодорожный кармашек для часов в джинсах – И в кармане рубашки у меня дорожные аккредитивы, которые в каком-то смысле непокражимые – Та, Ах та боковая улочка, где меня останавливает банда мексиканцев, и роется в моем вещмешке, и забирает, что хотят, и берут меня с собой выпить – Это смурь, как непредсказано на этой земле, я осознаю все бессчетные проявления, что изобретает ум мыслящий, дабы возвести стену ужаса перед своим чистым совершенным осознанием того, что стены нет и нет ужаса, а лишь Трансцендентный Пустой Целовальный Млечный Свет истинной и совершенно пустой природы Нескончаемой Вечности. – Я знаю, что все хорошо, но мне хочется доказательства, а Будды и Девы Марии, они там, напоминают мне о торжественном обете веры в этой трудной и глупой земле, где мы яримся своими так называемыми жизнями в море треволненья, мясо для Чикаг Могил – вот в эту самую минуту мой же отец и мой же брат лежат рядышком в грязи на Севере, а я вроде должен быть умнее их – будучи проворным, я мертв. Я поднимаю взгляд – остальные пялятся, они видят, что я потерялся в мыслях на своем угловом стуле, но их несет бесконечными буйными заботами (все психи 100 %) собственными – Они трещат по-испански, я ухватываю лишь клочья этого матерого разговора – Тристесса произносит
Я вытаскиваю из сумки свою бутыль виски, «Канадийский сухой», и то, и то открыто, и начисляю себе с содовой в чашку – и Крус тоже делаю, которая только что соскочила с кровати сблевнуть на пол в кухне и теперь опять хочет выпить, она весь день проторчала в кантине для женщин где-то возле блядового квартала Панама-стрит и зловещей Район-стрит с дохлой собакой в канаве и нищими на тротуаре без шляп, глядят на тебя беспомощно – Крус индейская женщинка без подбородка и с яркими глазами, а носит каблукастые туфли без чулок и драные платья, что за дикая шайка народу, в Америке легавый бы хорошенько присмотрелся, увидев, как они все мимо проходят, обездоленные, и спорят, и шатаются по тротуару, словно привиденья нищеты – Крус берет коктейль и его тоже выблевывает. Никто не замечает, Эль-Индио держит пипетку одной рукой, а другой клочок бумаги и спорит, шея натужна, красная, во всю мочь с орущей Тристессой, чьи яркие глаза пляшут, чтобы все выместить – Старушка Крус стонет от всего этого бунта и погребается обратно в постель, на единственной кровати, под одеяло, все лицо забинтовано и сально, черный песик свернулся подле, да и кошка, и она сетует на что-то, на свою ломку пьянки, и Эль-Индио еще постоянно теребит Тристессин запас морфия – я закидываюсь своей порцией.
По соседству мать довела дочурку до слез, нам слышно, как она молится горестными взвизгами, отчего сердце любого отца надорвется и, может, запросто и надрывается, – Проезжают грузовики, автобусы, громкие, рыча, нагруженные до рессор народом до Такуябы, и Растро, и Сиркумваласьона по круговым маршрутизациям города – улицы луж жижи, по которым я двинусь домой в 2 ч н, плюхая беззаботно по уличным хлябям, вглядываясь повдоль одиноких заборов в тягостное мерцанье влажного дождя, снующего в уличном свете – Омут и ужас моего скрежета зубовного, напряженно-шейные мышцы Вирьи, когда человеку нужно постальнеть зубами и ломить по одиноким дорогам дождя ночью без надежды на теплую постель – Голова моя валится и устает об этом думать. Тристесса говорит «Как оно, Джек, – ? —» Она вечно спрашивает: «Почему ты такой грустный?? –