Кто-то из ребят сообщил о случившемся Ксении. Взволнованная, она вышла на крыльцо, но, увидев кучку людей, а в центре их – корчившегося от боли сына, махнула рукой и сквозь зубы прошипела: «Сдохни, сукин сын!». И возвратилась в дом. Соседка Мария, женщина полная, с рябоватым, добродушным лицом, увидев и услышав это, плюнула в сторону Ксении и поспешила к лестнице, у которой лежал мальчик. Кто-то уже вызвал помощь скорую. Тётя Мария, сев на чурку, прижала Сашкину голову к колену и гладила её, пока не приехала скорая, потом на руках отнесла малыша к машине. У качелей плакала девочка. Машина сдвинулась с места. Сильные боли в ноге заставляли Сашку стонать. Тётя в белом халате сидела рядом с ним, успокаивая.
– Ксения! – обратилась к дочери Агафьи Кирилловна. – Надо бы проведать Саню, перелом – это не шутка, большое горюшко пережил. Ну, что молишь? Твоё дитя мается…
– Отстань! – оборвала её дочь. – Всю кровь высосал из меня, убиться не мог. Никакая холера не берёт!
Агафья Кирилловна вздохнула и стала собираться в больницу.
– Схожу, отнесу что-нибудь внуку, – прошептала она Семёну.
Семён только махнул рукой, как бы показывая, что ему нет ни до кого дела.
19
Семён жил обособленно. На происходящие события вокруг он давно махнул рукой, думая: «Беситесь, черти, меня только не трогайте». Его и не трогали, точней, не замечали. Но Агафья Кирилловна пробовала жизнь свою как-то скрасить. И это удавалось ей, когда, отдыхая от кухонных дел, она беседовала со старушками, рассказывая им о своей минувшей жизни. Особенно подружилась она с бабулей, которая фантастически умела слушать. Старуха всему удивлялась, всплёскивала руками, цокала языком и закатывала глаза, восклицая: «Ай-я-ай!». А Агафья Кирилловна усаживалась удобней и обо всём, что ещё помнила, рассказывала.
– Я в девках сельской была, – завела она как-то очередной рассказ, – но в город манило меня, спасу нет. Бывало, на рынок приеду, глаза разбегаются, уезжать домой не охота: ведь тогда всё было на рынке! Ой, Петровна, глаза не закатывай: страшно.
– Не буду, Агафьюшка, не буду, говори!
– Ну, так вот, с товарами мне приходилось город часто посещать. Раз, на масленицу, я кофтами вязаными с покойной матушкой торговала. И подходит к нам известный барин, а за ним – барыня и сынок их, Пётр Александрович, приятный молодой человек. Подошли они и уставились на меня, как будто я вещь. По правде сказать, на лицо я была тогда завидной. Пётр Александрович, глядя на меня, аж зарделся, как девица. И что-то, гляжу, шепчет маменьке своей. Я убежать уже хотела, когда услышала, что барин с матушкой моей дельце обговаривают – меня нанимают. Зашлось тогда сердце у меня: хоть дома и голь несусветная, но отрываться было страшно. Матушка же радёшенька. «Подфартило тебе, – сказала она мне, – пойти в работницы». Вот и пошла я в прислуги с четырнадцати лет отроду.
Дом барский стоял в центре Омска, на Любинском проспекте, один полквартала занимал. Семья у них была малая, зато прислуги держали много. Я поначалу кашеварила, потом стала горничной, и тогда сама зажила, как барыня. Двор, кухня и кладовка – всё в моих руках было.
Барин страсть как охоту любил. Собак гончих тридцать штук держал. Зайдёт на кухню, бывало, и скажет: «Агаша, гляди, чтоб мясо не разошлось, собак накорми». – «Не разойдётся!» – успокаивала я его. Уйдёт, а мы смеёмся. Так и звали его «собачьей душой». Мяса по несколько ведер варить закладывала, и не сбою, а высшего сорта. Только пока прислуга не наесться, о собаках и речи не было. Прислуга мне была за это благодарна, и звали все меня Агашенькой. За доброту я уважение у нашего брата заслужила, а у бар за честность. Доверяли мне ключи они от всех кладовок, и никогда ничего не пропало. Зато и работала я – свободной минуточки не было.
На четвёртом году службы стали денежки у меня скапливаться. Я с этой жизнью уже свыклась, и ничего мне, вроде, и не надо было. Да только стала я зависеть от барчука Петра Александровича. Ума в нём было много, а робости и того более. Ни словом, ни делом не обижал он меня. Книги мне всё читал, про царей рассказывал, отчего-то был на них злой – и на них, и на господ, вплоть до отца своего, нахлебниками называл.
Я видела, конечно, что нравлюсь ему, сердечному, хотя он не очень выказывал это, а вот время уделял мне. «Ну, посиди со мной, Агафьюшка, – просит, – расскажи что-нибудь, или, хочешь, книжку тебе почитаю?». Вот и сижу рядом, а самой охота, чтоб отставил он книжку, а меня обнял, молодая ведь была, кипяток, прости, господь, душу мою грешную… Но он болезный был: то морозит его, то жарко ему становится, лицо беленькое, прямо, девичье. Ему бы девкой родиться. Маменька над ним тряслась, прихоти его выполняла. А он меня всё спрашивал: «Что тебе, Агафья, у маменьки взять? Хочешь это, хочешь то?». Но я: «Что вы, Пётр Александрович, как можно прислуге в шубке ходить, сапожки дорогие иметь?». Отговаривала, боялась. Да и уставала, набегаюсь, бывало, так, что и глядеть ни на что не хотелось.