Таня подивилась сухой силе этой старухи, – ее не сбить с твердых, скрипучих мыслей, которые она считает благонесущими, въевшихся как морщины в кожу. Таня ненавидела с детства таких упрямых старух, не удержалась и тут:
– А я бы на месте вашего брата так легко не сдалась.
К ужину пришел Эффендиев с одним из гидротехников.
Извинившись, хозяин достал из-под лавки две бутылки виноградного спирта, налил стакан, произнес: «Дай, боже!
– Поправился: Будьте здравы, товарищи!» – выпил, подал
Эффендиеву. Чара дошла до Онуфрия Ипатыча. Тот отклонил: «Не обессудь, брат, воздержусь!» – и горделиво и преданно взглянул на Таню.
– Налейте мне, Афанасий Ипатыч, – нарочно громко попросила она.
Старуха, стоя угощавшая гостей, даже зашипела и Тане уже не предложила ни одного блюда.
Михаил Михайлович повеселел, побагровел, мигая устало и беззаботно зелеными глазками, и все восклицал:
– Три четверти работы сделано, слышишь, Таня!
Эффендиев пил и ел, не отставая от председателя сельсовета, сиял белыми зубами, жмурился, со страстью обгладывая кости.
– Запарился я тут, – вдруг сказал он, – беженцы, наводнение, пятое-десятое. А как дела с саранчой, товарищ
Крейслер? Чудеса: я имею известия о саранче из центра по твоим же донесениям, товарищ Крейслер. (Он легко переходил на «ты».) Здорово у нас бумажки летают. Теперь уж ты мне тоже пиши, осведомляй. Глядишь, пригожусь.
Также неожиданно он повернулся к Веремиенко-младшему:
– Я и тебя вспомнил. Ты во время войны служил конторщиком у Шамси Асадулаева на промыслах. Я тартальщиком был, даром что мальчишка.
И в почтительной тишине рассказал, как его хотели арестовать и пришлось удрать в Степь, пастухом к молоканам – до самой революции. В чабанских скитаниях он забредал далеко, даже за персидскую границу, в страшные места, к берегам глухого озера Бей. Там, собственно, несколько озер и много речек, огромные пространства земли и песков заросли тростниками, в которых можно пасти скот только зимой, потому что летом из-за слепней и комаров скот бесится и люди заболевают. Только крайние бедняки остаются там, кое-где сея рис. Это немеренные места, неведомые воды, и туда течет Карасунь. Там по озерам встречаются плавучие острова, покрытые тростником, там есть участки, где почва состоит из отмерших корней тростника толщиною в пять и более аршин. И там постоянно водится саранча, иногда отрождаясь в несметных количествах. Все эти сведения Крейслер определил как драгоценные и записал.
Разошлись поздно. Оказалось, что о ночлеге Крейслеров никто не подумал.
– Старая ведьма нарочно это устроила, – шепнула Таня мужу.
– Не важно, – ответил тот вполпьяна. – Главное, три четверти работы сделано. Завтра спустят воду. И насчет саранчи начальство шевелится.
За стеной, слышно было, братья спорили с матерью, затем принялись таскать тюфяки в холодную горницу.
– Ну и матушка у Онуфрия Ипатыча! Я понимаю, почему он убежал из дому. И как нас приняли. Ну, чему ты радуешься! Сапоги рваные, ноги мокрые. Простудишься. И
все улыбается. Чему?
– Людям и примирению с ними.
– Да ты с ними и не ссорился, – тупо возразила она. – Ты весь, целиком им предан. Ты только меня не видишь, смотришь как на пустое место.
За дверью прошелестели и притихли легкие старческие шаги.
– Что с тобой, Танюша? Нас же слушают.
– Ну и пусть слушают, пусть знают все, как ты несправедлив ко мне.
И она расплакалась слезами женщины, которую не понимают.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
– А, здоров! – закричал Бухбиндер, высунувшись из задней комнатушки на звонок открываемой в аптеку двери.
– Малахольный пришел! – оповестил он. – Товарищ
Онуфрий Ипатыч!
Из комнатенки поползло урчание, обозначавшее удовлетворение и приветствие.
– Пьете? – хмуро спросил Веремиенко. – Кто?
– А что еще будут делать у меня в пещере такие волкодавы, как пан и ветеринар Агафонов? Не выдержал?
Пузырьки и банки отзывались на восклицания жалким, неживым дребезжанием. Хозяин никак не соответствовал изнурительной аптечной полутьме и грозной аптечной вони. Он всю округу удивлял прекрасно выбритыми щеками, желеобразно-пухлыми и легкими, не старившимися вот уже сколько лет. Меж выпуклостями щек, подбородка, лба с превосходным изяществом плавали толстый носик и улыбающиеся губы. Все это иллюминовалось живыми, светло-карими глазками. Бухбиндер славился пристрастием к девчонкам, которых брал в наложницы, чаще из заморенных мусульманских семей, откармливал, держал взаперти. Этой зимой ему посчастливилось соблазнить сироту-молоканку лет пятнадцати.
Веремиенко перешагнул порог пещеры, и вот он снова в продымленных кущах Бухбиндера. В полутемной каморке, с выходом в аптеку и дверкой в сортир, за утлым столом, на котором стояли две старинные, темные бутыли, пировали пан Вильский и статный великан Агафонов, внушительную крепость которого не успели еще съесть ни алкоголь, ни скука, ни тропический зной, ни малярия, – все то, за что зовут Закавказье погибельным. Веремиенко оторопел от затхлого чада, от запаха уборной, винного перегара, скверного табака, от решетчатого пыльного окошка под самым потолком.