Павел Алексеевич сел к столу, зажал пальцами уши и слушал, как в шумных струеньях крови, загудевшей под пальцами в ушном лабиринте, бился далекий и неразборчивый говорок невесты. Он открыл уши лишь тогда, когда забубнил голос двоюродного брата:
– Она сумасшедшая! Ее надо взять под опеку. Нам грозит чуть ли не эмиграция, как, помнишь, аристократам во время Конвента, а она… Положение грозное, и тот, кто не понимает этого, пожалеет.
– Что-то очень страшное и необыкновенно явственное, нечто вроде погрома и землетрясения одновременно готовят могущественные и враждебные силы, – мать помогает им. Павел Алексеевич опять принялся за свои заклинания, длинные и безответные, произносимые глухим, протяжным голосом, который тогда входил в моду, чтобы через два-три года стать общепринятым.
– Ужасный жаргон политиков раздирает мне уши, которые я приучаю к иной музыке… «Черт меня дернул родиться в России, да еще с умом и талантом».
Нина Николаевна подбежала к письменному столу, взъерошила волосы, сморщила лоб, сжала губы, стала походить на салопницу-богомолку, – это значило изображать нигилистов шестидесятых годов.
– Каракозов, глухое время… Желябов, Перовская! В
народ! В народ!
– Перестань, Нина, – прервал ее Павел Алексеевич, – я чту их память. Быть жертвой, а не убийцей…
Она не унималась.
– Как же, Суслова, первая эмансипированная баба, постоянно бывала, Михайловскому нас показывали…
– И вот, выбравшись из капища революции, мы попадаем в Содом…
– Отлично, – произнес в раздумье кузен. – Мы окажемся умнее. В тебе, Павлуша, здоровая елагинская кровь, я слышу ее голос, как его ни заглушали. Так спорил дядя
Алексей, когда был жив. Вот мой план: ее нужно во что бы то ни стало найти и не дать привести в исполнение несчастное намерение вас разорить, не допустить этого, хотя бы с помощью правительства.
– Ни за что! – крикнул Павел Алексеевич.
– Что?
– Это ее убьет.
– А нас она не убивает? А нас она не собирается погубить? С милым рай в шалаше!. Нет, поищи другую.
– Не говори так, – вымолвил побелевшими губами Павел Алексеевич. – Такой ужас! Разорение. Неизвестность.
Одиночество. Мрак. Куда я денусь?
И, как бы капая последнюю каплю, офицер сказал:
– Слышал, Буценко пойман?
У Павла Алексеевича захолонуло внутри.
– Я докладывал дело его превосходительству.
– Что с ним будет?
– Il sera pendu demain 7 ,– ответил почему-то по-французски Борис Владимирович. – Я замял упоминание о твоей матери с трудом…
Павел Алексеевич так побледнел, что Нина бросилась к пузырьку с бромом.
– Подумай! – И Борис Владимирович поднялся.
– Проводи меня, Нина.
Шпоры загремели по лестнице и потом где-то внизу –
на четких плитах дворика. Дверь неслышно открылась, по комнате пробежал ветерок, тронув волосы. Агаша остановилась у дверей, позвала вполголоса, – ее вышколили и предупредили, что нельзя врываться в размышления молодого хозяина.
– Павел Алексеевич, – позвала Агаша.
– Что? Что?
Он вскочил с дивана. Горничная попятилась, забормотала:
– Это я, Агаша, по делу к вам. Вы дадите завтра на расходы? Купить кое-что нужно, а потом хозяйке платить срок, мы ведь вперед платили все время.
Он замахал руками:
– Нет, нет, нет, никаких расходов! Что такое в самом деле! Да вам известно, что я разорен, что произошло?.
7 Он будет повешен завтра.
Произошло что-то непоправимое! А мне нужен покой, покой, покой!.
6
– Вас просят вниз.
Он кое-как надел пиджак и ботинки с резинками, чтобы не возиться со шнуровкой. Стук и вызов были тревожны.
7
Глядя на юношу, ротмистр чувствовал себя особенно бодрым и работоспособным, а вот юнец этот, не то перепудренный, не то перепуганный, попавший сюда все-таки из самой заверти революции, готов сдаться.
«Нет, рано еще хоронить режим, если он может наводить такой страх
Юноша немощен, почти горбат. Руки у него прозрачны почти до синевы, голос глуховат и выразителен: у таких вот, кособоких часто бывают прекрасные голоса.
Ротмистр чувствует себя при деле по сравнению с этим студентом, вынужденным тлеть на лечебном юге, вместо того чтобы слушать лекции или бастовать и манифестировать по Моховой. Ротмистр наряден, играет золотом и всей расцветкой формы, пухл, горит сдержанным рвением,
– ну, прямо гаванская сигара.
– Так благоволите, э-э, господин Елагин, сообщить, когда и куда отбыла ваша матушка?
– Когда? – Павел Алексеевич облизнул губы. – Но жандармскому управлению должно быть это хорошо известно…
– Что известно нам (жирная черта собственного достоинства), – то нам и разрешите знать.
– Когда? Когда? – заторопился допрашиваемый, – наверное, я полагаю, по всей вероятности, дня четыре назад…
– Наверное или по всей вероятности вы полагаете? Да, по прописке так оно и значится. Но мы имеем сведения, что ваша матушка выехала несколько раньше. Жаль, жаль, господин Елагин, что у вас, при ваших убеждениях, такая короткая память.
– Может быть, вы и правы, пожалуй, с неделю назад.