Вечереющая Москва, безлюдная, без движения, в обломках сокрушенных баррикад, придушенно скрипела снегом под полозьями саней. Извозчик свернул в переулки.
Над городом висело небо. Павел Алексеевич никогда не видал его в Москве. Оно темнело, и на нем проступал месяц. «Две трети суток стоит над городом мрак, и в темноте начинает ломить глаза от мороза. От Ледовитого океана, от
Верхоянска досягает до этого города дьяволово дыхание стужи. В один кусок льда смерзается земля Российской империи. Дьявол противится живому».
– Стой!
Патруль из каких-то штатских. Ражие морды, запах говядины и колониальных товаров. Черная сотня.
– Кто такой? Откуда едете, куда скачете? Пачпорт…
Чиркнул. Кулак заиграл розовым. Свет прыгнул на мясистый нос и проскакал по развернутой книжке.
– Проезжайте, ваше степенство. Только держитесь по
Садовой, большими улицами спокойнее. Крамольник больше темноту сейчас любит. Трогай, извозчик!
– Эх! Бобры у него на шубе какие! – услыхал Павел
Алексеевич за спиной тот же голос.
Где-то вдали раздалось несколько выстрелов. Выехали на Сухаревскую площадь.
– Что это за зарево там, в стороне Тверской?
– Пресня догорает, – хмуро ответил извозчик.
10
В аптеке стоял сумрак, за окнами светлел снег, разноцветные пузыри одинаково темно пухли на подоконниках.
Павел Алексеевич стоял и ждал, никто не выходил, тогда он еще раз подошел к двери, рывком открыл ее, колокольчик задребезжал, тонко подхватили склянки. Ни ответа ни привета. Кашлянул. Помычал что-то. Мычанье осветило аптеку желтым пламенем. Испуганно оглянулся.
Кто-то беззвучно вошел с лампой.
– Что вам угодно?
– Вы не нуждаетесь в фарфоровой посуде? – произнес посетитель слова пароля.
Из-за наклоненной – вот-вот упадет из рук – лампы на него посмотрело горе. Да, именно таким представлялся готовому, прирожденному опыту воображения Павла
Алексеевича взгляд человеческого несчастья. Молодое, изможденное, как бы отозвавшееся всем болезням, приносимым в аптеку, еврейское лицо, отороченное первой порослью бородки, освещалось скорбными черными глазами, лихорадочно мерцавшими в опухших, заплаканных веках.
Молодой человек отрицательно замотал головой.
Елагин повторил:
– Вы не нуждаетесь в фарфоровой посуде?
И не услышал условного ответа. Повременил. Человек почти бросил лампу на прилавок. Он дрожал.
– Нет, нет, нам ничего не надо.
Павел Алексеевич оторопел.
Ему стало казаться, что он перепутал спасительную белиберду и попал в ловушку. Решился на отчаянное и ляпнул:
– Мне нужен товарищ «Пригородный». Я ему должен предложить фарфор.
– Товарищ «Пригородный» – это Изя, мой брат. Я не знаю вас, вы пришли на явку, а его нет в живых. Извините меня, но я два дня потерял память. Солдаты подняли его на штыки, я видел своими глазами. Сейчас.
Он вышел. За окнами засиял снег.
Вскоре, с тою же лампой, появился человек в студенческой тужурке, с заспанным лицом и совершенно осипшим голосом.
– Это вы предлагаете фарфор? – спросил он трудным шепотом. И ответил по уговору: – Нас, к сожалению, не устраивает дальнее расстояние.
– Не можете ли вы сказать, где находится «товарищ
Пермячка»?
– Могу. Третья Мещанская, дом Трунова, квартира пять, во дворе: это недалеко отсюда.
– Благодарю вас. А что случилось в этом доме?
– Погиб сын владельца аптеки. Он работал в революционном Красном кресте. «Они» пленных не берут.
11
– Мальчик мой!
Он целовал старческие руки, загрубевшие за время разлуки.
– Мне кажется, они пахнут пороховым дымом.
– Да они и должны пахнуть. Мы защищались. Я стреляла. Делала все, что нужно. Почему ты так поздно?
– Поезд запоздал, а потом и я заблудился. Москва показалась мне совершенно незнакомым городом, и не знаю я этот район. Какой страшный город! Я видел сожженные дома, видел, как везли трупы.
– Трупов много, Павлуша. Победа за ними: они постарались.
– Мама, а что будет с тобой? Ведь они отомстят.
Только теперь, в родном городе, над которым производилась расправа, он понял, что опасность близка, она может вырасти из-под земли, свалиться с потолка, отделиться от стен, она, как зловещий запах, проникает все. Он смотрел в глаза, гладил руки и целовал мать. Он снова был покорён тем, всегда единым, как мания, упругим и всеобъемлющим, как усилие гипнотизера, настроением, которым была неизменно окружена Аполлинария Михайловна. Чувство, овладевшее сыном, походило на какое-то действенное соболезнование, к нему примешивалось и тщеславие. Вот хоть бы, и сейчас: в квартире, где все набились, как сельди в бочке, им предоставили отдельную комнату.
– Как они мне отомстят, я – старая. Меня трудно запугать даже самым страшным: она и так близка.
– Мама!
– Ну, молчу, молчу, знаю, ты не любишь… Ну, да ничего со мной не будет. Я старой конспиративной выучки
Александра Михайлова… И еще пригожусь товарищам. Ты знаешь, мы не успели деньги выручить из банка, эта сложная операция требует времени, а тут все было закрыто… Ну, ничего, они теперь больше пригодятся, теперь сотни людей должны будут навастривать лыжи… за границу или куда…
Павел Алексеевич встал с дивана. Нет, положительно он не может больше слышать об этих деньгах. С матерью.