Бравый юноша в непомерно длинном, но ладном френче из осетинского сукна, опасливо прижимая к бедру маузер, словно это было одичавшее животное, крикнул что-то в массивный говор зала, добился краткой тишины. Гремя, как зверь в цепях, зал встал. Шипящим нестерпимым светом забили юпитеры, заливая фиолетовым мертвенным блеском. Знакомое страшное постукивание киноаппарата напомнило Тане гибель Маракушева. Серый от странного освещения, одутловатый старичок вырвался из-за частокола киноаппаратуры, связанного лианами электропроводов, пробежал к столу, прижимая к животу портфель. Двое заседателей, еще неразличимые, проследовали за ним. Мелкочертая миловидная дама разложила кипу бумаг на красном сукне стола. Фиолетовое пламя погасло, шипя, роняя желтые искры. Постукивание остановилось. Слабый распыленный свет снова посыпался с безжизненных гроздей люстр. Зал загремел, садясь. Тане почудилось, что этот грохот опрокидывает ее на стул и что мистерия возмездия разыгрывается быстро и смертоносно, в этой торжественности. Председатель что-то приказал, беспомощный голосок не достигал и первых рядов. Славка рванулся к проводам. И не успевшие остынуть угли снова брызнули слепящим ливнем. Подсудимые шли, тесно сбившись, морщась, отводя лица от фотообъективов, от потоков разоблачающего света. Звякая винтовками, глядя прямо перед собой, топотали конвойные. Юпитеры погасли, и опять на эстраду хлынул из зала разреженный ненастный жалкий свет лампочек накаливания. Мертвую тишину шевелил слабый, как шелест, скрип передвигаемых стульев. Таня не отводила глаз от людей, возившихся за ограждением штыков, вбирала в память на всю жизнь их робкую суету, так непохожую на спокойное ротозейство толпы, наполнявшей зал. Тер-Погосов сел впереди и ближе к публике, как будто готовился именно от нее принять все удары. Истрепанная кожаная куртка, посеревшая, вытершаяся, потерявшая от времени покрой, едва держалась на плечах, как сброшенная кожа ужа. Красноармейские бумажные шаровары были заправлены в ветхие обмотки. Зато ботинки, огромные толстокожие топы, из трофейных английских, без сносу, подбитые железными подковами, можно было бы почесть обувью для вечности. Ноги, в них обутые, не хотели умирать. Он зарос бородой до глаз, белая прядь свисала среди черных над правой бровью. С тех пор как впервые услыхала его имя, Таня привыкла ненавидеть и бояться Тер-Погосова. Но эта белая прядь словно хлестнула по ресницам и, как соринка в глазу, так и осталась. И в слезах плавал кусок огромного жестокого мира, и в этом туманном наплыве появился какой-то серый лоскут, он резко вырос и упал: это Веремиенко в отчаянии, что она его не видит, что постоянная преграда к удаче, Тер-Погосов заслоняет его, вскочил, обескровленный волнением, и поклонился Тане. Сердце зашумело у него, и мгновенно высветило глаза. «Милый, добрый», — прошептала она. Он, должно быть, прочитал по губам, упал на стул как пришибленный.
— Это ваш муж? Я попал на места для родственников. Какая оплошность, — бормотал сосед с крохотными ручками.
— Нет, нет, — бессвязно успокаивала его Таня. — Я впервые слышу о таких местах.
Брезгливость перед этой трусостью показалась ей легким чувством в сравнении с тем, что она только что испытала. Сосед расспрашивал фамилии. Таня отвечала. Он записывал в книжечку. Она отогнала мысль, что делает что-то дурное, отягчающее без того несладкую участь этих людей. Назвала Бухбиндера, положившего на стул забинтованную толстую ногу, в которую как будто стек жир со всего его когда-то пухлого, теперь опавшего тела. Назвала Муханова, сгорбившегося так, словно у него перешибли хребет. Назвала по догадке жену его, даму с презрительно спокойным лицом. Назвала Вильского, растрепанного, дрожащего, словно на него била струя ледяного сквозняка. В свою очередь спросила, как зовут белокурого великана, который обиженно теребил вислую узкую бороду, совал в рот и длительно жевал.
— Вы не знаете бывшего товарища Величко? Самый высокий и глупый человек во всем городе. Раньше о нем шепотом говорили, теперь во всеуслышанье… А вон тот, морщинистый, должно быть, капитан. С ним рядом матрос с разбойничьей рожей, боцман, что потопил баржу. А сзади всех забился Гуриевский. Кто же его не знает, — покровитель искусств, меценат — первый по щедрости после Тер-Погосова. Вот кто объяснит, что этот хапуга, Тер-Погосов, почти содержал на свой счет небольшую театральную студию и ни за кем там не ухаживал, так любит искусство, — поверьте мне, уж я знаю эти дела… Гуриевский, тот из подражанья и за балеринками бегал…