Крейслер едва различал слетавшие с ее губ слова, сухие, как шелуха. Приходилось каждое повторять про себя, чтобы понять, о чем идет речь. От этого напряжения стало ломить глаза.
— Ложь не поможет, Таня, может лишь повредить. Не с детьми же мы разговариваем. А следователь непримирим и умен. У него лицо расстриги-монаха из северного какого-нибудь монастыря. Это ведь он верно сказал про Онуфрия Ипатыча: «При всяком режиме ваш Веремиенко мог бы попасть в такую же историю от неустойчивости и страстей. Раньше только меньшим поплатился бы».
— Пусть он судит себя сам. Он ни в чем не запирается, не тебе отягчать его участь.
— Судит себя сам? Если бы ты побывала в наших степных поселках, некоторые из них разорены саранчой, к зиме опустеют. Там только и слышишь, что расстрелять мало…
— Ну, я не слышу. Я ничего не слышу, я живу своей душой.
Что за мертвенное уединение? Он готов был схватить ее за плечи, потрясти, заставить завизжать, нагнать улыбку, но вывести ее из этого холодного безразличия, пусть напускного, даже хуже — если напускного.
— Помнишь, как ты боялась уехать, переселиться в город со мною? А теперь одна…
— Потому так спокойно уехала, что одна, когда мы вернулись сюда из Персии, ободранный город напугал меня. Эта ужасная гостиница… Теперь не то… Да и я другая. Вы, мужчины, любите говорить, что вас связывает брак. А и нам он не дает развернуть все душевные силы.
«Откуда у нее такой разухабистый тон?» — спрашивал он себя. Она упрямо и зло твердила свое, словно кидалась к дверям, в которые хотел ворваться посторонний. Но в ней не чувствовалось настоящей убежденности, по крайней мере Михаилу Михайловичу не хотелось ее признать. Он довел жену до дому. Она открыла калитку у ворот и, глядя во двор, сказала:
— Не будем мучить друг друга. Не будем встречаться, ничего не вернешь.
Он еще долго простоял перед низеньким домиком с наглухо закрытыми непроглядными окнами в пыли и радужных пятнах. Возвращался в гостиницу с такими тяжкими думами и ощущениями, что они казались навеянными болезненной дремой: вскинешь голову, — рассеются. Он и вскидывал головой. И, не замечая расстояния, миновал квартал за кварталом, заблудился в тесных туземных закоулках, спрашивал дорогу, объясняли. И все это не разгоняло тяжелого бреда, побеждавшего шумную, непривычную действительность города, которая лишь изредка наплывала на его горе, как назойливое, неуместное напоминание.
Вечером в номер постучали. «Она!» Он метнулся к двери с шумящим сердцем. «Войдите!» — крикнул и по тону этого приглашения понял, что влезет кто-то другой, успокоился, заскучал. И было от чего. Явилась Марья Ивановна, с одышкой (при каждом вздохе у нее внутри что-то влажно шлепало), наполнила маленькую комнату с безличными гостиничными запахами крепким веянием бабьего пота и деловитыми рассуждениями. Она прекрасно разбиралась в статьях закона, предсказывала, что кому грозит, бодро возвещала:
— На мелких, вроде моего, обращать внимания не будут. Хотят, чтобы наказание на главных обрушилось. Знаете, у большевиков — все агитация. И многих, как я слышала, вовсе без внимания поэтому оставили, свидетелями. А мне шепотком намекали, — можно было примазать… бездействие власти, вот что они допустили, халатность такую.
Толстуха помаргивала лениво и хитро, Крейслер решил, что она намекает на него, считает, что он тоже виноват. Забавно. Стало как-то легче с этой женщиной, принесшей другие размышления. Она стала расспрашивать о детях, которые жили под призором Степаниды. Вздыхала:
— Осиротелые мы с вами.
— По правде говоря, я не ожидал от вашего мужа, что он впутается из-за пустяков в такое дело, — сказал Михаил Михайлович. — Семейный мужчина должен быть осмотрительней.
Никто не замечал, а Марья Ивановна заметила, что Крейслер любил проповедовать. Она смиренно опустила глаза, внимала. Сядет человек на любимого конька, — и выболтается.
— Не имеет права мужчина бросать женщину, — говорил Михаил Михайлович уже о своем, — если он прожил с ней несколько лет, взял ее молодость. Что она без молодости и свежести! Женщина другое дело. Нашла силы, — ушла. Что ей долгого, люблю ли я ее, детей от нее хочу. Это самое главное. Не по принуждению, а по доброй воле…
Он замолчал. Глаза отсутствовали. Марья Ивановна кашлянула. Он молчал.
— Не любит Татьяна Александровна Онуфрия Ипатыча! Последовала за своей мечтой. Самоотверженность показать и истинную любовь. Ожгется! — жестко отрезала Марья Ивановна. — Жизнь ее обломает. Эх, Михаил Михайлович! Росту в вас — сажень, а сердце как у ребенка. Жалею я вас. Есть у меня за вас словечко…
Она рассказала о своей долгой связи с Онуфрием Ипатычем..
— Пан, может, знал, да не обижался. Никогда у нас про это разговору не было. А вот ваша Татьяна Александровна не простит. Ее как холодной водой окатить можно.