Читаем Сара Бернар. Несокрушимый смех полностью

Конечно, я ускоряю, конечно. А Вы как думали? В своем последнем послании я написала Вам: «Это был последний любовник, отношения с которым я решалась афишировать». Да, слава богу, это был мой последний любовник. Я больше не верила в приключения, я больше не верила, что впереди годы. И все пьесы, которые я создавала с большим шумом и большими тратами, ставились на деньги, которые мне удавалось вырвать у моего дорогого мальчика, становившегося все более расточительным. Даже Бель-Иль, куда я отправилась в 1913 году, даже Бель-Иль казался мне отчасти призрачным. Разумеется, жизнь была забавна, разумеется, вокруг были занятные люди, разумеется, были хорошие друзья, разумеется, моя внучка Лизиана, дочь Мориса, была мила со мной и служила мне компаньонкой, разумеется, все заботились обо мне, меня почитали и обожали, что редко случается с женщинами в моем возрасте. Разумеется, все было возможно и легко. Даже любовник на один вечер, и даже порой, когда я выходила на авансцену, появлялась та же волна, докатившаяся от публики из глубины зала, которая немного меня приподнимала и растапливала тот комок в горле, о котором я когда-то давно Вам говорила. Но… но… но никаких случайностей быть уже не могло. Одна, впрочем, произошла, причем ужасная, это война 1914 года. Я узнала о ней на Бель-Иле, об этом 28 июня сообщил мне Клэрен, славный старина Клэрен. Стояла жара. Стояла страшная жара. Он приехал рассказать нам о Сараево, а мы не поверили. В начале войны я хотела остаться в Париже, тогда все уехали, покинув город, словно стая воробьев, а, увы, не кречетов! Я настаивала, но сам Клемансо [47] попросил меня уехать. Если враг возьмет меня в плен, говорил он, то это будет равносильно тому, что пленят «Джоконду» или другое национальное достояние. Мы уехали в Аркашон и поселились на вилле на берегах Аркашонского бассейна. Иногда меня навещала Лулу, то есть Луиза Аббема. Она все более походила на старого японца и все менее на старого адмирала. Она всегда выглядела бесполой, а теперь утратила и чин, но зато оставалась на редкость чудесной и милой. Я как-то упоминала о моем колене, о моей ноге, о несчастном случае, который произошел на судне во время плавания. С тех пор я не переставала страдать. Не знаю, знакомо ли Вам продолжительное физическое страдание и знаете ли Вы, до какой степени это может изолировать вас от общества и даже временами подпортить немного ваш смех. Мне это знакомо, причем до такой степени, что я не могла больше этого выносить. Никто не хотел меня оперировать. Опасались всего, для начала, само собой, смерти. Неудачной операции. Все врачи, весьма влиятельные люди, боялись испортить свою репутацию. И только один малоизвестный доктор в Бордо по имени Демюссе отважился подчиниться мне. 21 января 1915 года мне отрезали ногу. Меня окружало все мое громко рыдавшее семейство. Когда меня везли в операционный зал, мне пришлось со смехом петь «Марсельезу», чтобы поднять их дух. Признаюсь, мой тоже был не на высоте. Говоря откровенно, я думала, что не вернусь из операционной. Но нет! Мое здоровье, мое пугающее здоровье вернуло меня к жизни, но без одной ноги. Я перепробовала десять протезов, двадцать протезов, сто протезов, но все они до единого оказались совершенно невыносимыми, и я решила отказаться от них. В будущем, куда бы я ни направлялась, меня будут переносить на руках. И все-таки три месяца спустя я снова вышла на сцену. Речь идет о «Кафедральных соборах». Это была длинная поэма о монументах, изуродованных немцами. Несмотря на все разговоры, я никогда не ходила на костылях, и у меня не было инвалидной коляски. Я заказала узкое кресло с ручками, в котором меня переносили. Мне было больно, и я страдала, стиснув зубы. Однажды случилось так, что меня даже забыли за какой-то декорацией за кулисами. И моя внучка с ужасом услышала, как я повторяю: «Черт, черт, черт, черт!» А что еще можно сказать в случае катастрофы, кроме как «Черт, черт!»? Что сказать? Ей это показалось пошлым, а Вы, как и я, знаете, что такие ругательства только и могут утешить тебя, когда ты один, в отчаянии и страдаешь от этого… О, поговорим о чем-нибудь другом. Все это слишком мрачно. Я с большим успехом выступала в войсках. Солдаты меня обожали. Я пила вино из солдатской каски, украсив себя шкурами леопарда, диадемами и бриллиантами, ибо чувствовала, что эти бедные ребята грезили скорее о женщине-вамп, чем о фронтовой «крестной» в синей косынке. Думаю, я была права, если судить по письмам, которые они мне присылали. Но в любом случае, даже если я производила на них странное впечатление в своих повязках, леопардах и драгоценностях, если на краю их окопов я представлялась им предметом из другой эпохи, неким стихийным явлением, обрушившимся вместе со снарядами на их ряды, то все они неизменно воодушевлялись, когда я пела им «Марсельезу». Мой голос по-прежнему был со мной и порой перекрывал грохот пушек и оружия. И на самом верху поняли, какую пользу я смогу принести своей пропагандой за границей. В Лондоне меня чествовали молодые солдаты, затем я отправилась в Соединенные Штаты, прихватив с собой свою голову, две руки и одну ногу. Там я провела восемнадцать месяцев, ковыляя из города в город и наполняя долларами мой старый замшевый саквояж. На каждом вокзале я пела «Мадлон», «Типперери» и, конечно, «Марсельезу». Когда после победы я вернулась в Париж, в моем доме царило смятение. Морис наделал долгов, и все деньги, заработанные в турне, ушли на то, чтобы расплатиться с ними. А мне это было совершенно безразлично. Мне следовало бы возмущаться, как делали это мои друзья, как делают все, но мне было совершенно безразлично. Мне не нужны были деньги. Мне нужно было делать деньги, мне нужно было действовать. Я писала романы, играла в пьесах и даже совершила турне в Англию, где жестоко страдала и где королева любезно оказала мне дружескую поддержку. Затем я вернулась на бульвар Перер. А дальше время шло, но не двигалось. Я совершила турне в Испанию, я играла пьесы мужа моей внучки, молодого Вернея, которого Лизиана обожала, а он пользовался этим, чтобы использовать меня, как будто я этого не замечала, как будто его поделки, в которых я играла по доброте душевной, были чем-то иным, а не просто поделками. Осенью 1922 года я вновь встретилась с дорогими друзьями, тремя Гитри: Люсьеном, Саша и Ивонной Прентан. Я была свидетелем на их бракосочетании, а Саша написал пьесу «Сюжет для романа». Я узнала об этом с восторгом. Но на репетиции я потеряла сознание и не смогла больше играть. Я была в отчаянии. Впервые в жизни меня охватило отчаяние, и я больше не смеялась. Три месяца я пролежала в постели, три бесконечных месяца, последних в моей жизни. Я изучала «Родогуну», изучала последнюю пьесу сына Эдмона Ростана «Сфинкс». Я строила планы, тысячу планов. Я даже начала сниматься в кино, в фильме Саша Гитри «Ясновидящая». Съемки проходили у меня, в моем доме. Сильно загримированная, я сидела в кресле. Я держала карты, и вдруг все смешалось, в глазах потемнело, и я впала в кому. Вам знакома кома, этот манящий край? Если это и есть смерть, то это не страшно – говорила я себе, придя в сознание. Это темнота, это бесчувственность и полное отсутствие чего бы то ни было.

Перейти на страницу:

Похожие книги