Если Вас это хоть в какой-то мере интересует, то знайте, что я с Вами совершенно согласна. Война – вещь гнусная. Она одинаково омерзительна и в 1987 году, и в 1870-м. Следует уточнить, что та, которая еще ожидает нас, будет самой пагубной из всех возможных и при этом последней. Мы получим не пушечные снаряды «Большой Берты» [30] , а атомную бомбу, которая уничтожит все на миллионы километров вокруг и не оставит на нашей планете живых существ. Не будет ни гражданских людей, ни солдат, только обгоревшие скелеты и умирающие, что бы они ни пытались сделать и где бы ни пытались спрятаться. С одной стороны, самое худшее то, что мы никогда не узнаем, кто ее начал (да и что нам проку это знать!), но, с другой стороны, начнет ее вовсе не человек, а наверняка нечто, некий предмет, некий компьютер, какой-нибудь латунный проводок, который расплавится по недосмотру. И прощай, земля, прощайте, люди!
Но будущее в этом отношении гораздо менее интересно, чем прошлое. В самом деле, я ничего не знала об этой истории с Золя и Вашей дружбе с автором статьи «Я обвиняю», о Вашей позиции в поддержку дрейфусаров. Меня это страшно интересует. Не знаю почему, но я не представляла себе, что Вы можете быть причастны к политической жизни страны. Почему? Это просто глупо! Не знаю, как Вам это объяснить, но я заранее прошу прощения прямо сейчас за мое высокомерное – нет, но за легкомысленное отношение к той, кого я не предполагала в Вас найти.
Сара Бернар – Франсуазе Саган
Это вполне естественно: ну как же, актриса с ее любовниками и скандальной жизнью, одним словом, женщина, заведомо лишенная разума и критического восприятия. Нет причин делать из меня исключение из правил. Да Вы и сами, как женщина, должны это знать, не так ли? Ладно!
Сейчас мы дошли до первой войны, которую мне довелось пережить, то есть до 1870 года. Мне было девятнадцать лет. Хорошо! Нет?.. Согласна, мне было больше! Скажем, двадцать пять лет! Двадцать пять, годится? В любом случае, годится Вам это или нет, в 1870 году мне было двадцать пять!
Я отправилась за своей семьей, укрывшейся против моей воли в Германии, и после безумного путешествия среди немецких войск я привезла в Париж все свое маленькое семейство. В Париж я вернулась в разгар Коммуны, народ натерпелся от голода, холода и войны. Люди не хотели, чтобы все это прошло даром. Они видели, как в Париж возвращались буржуа – беззаботные, словно не было никакой войны, ни бесчестья, ни страданий. Им это не нравилось. И началась революция. Похоже, революции начинаются из-за того, что народы не желают больше голодать и заявляют об этом. Или, точнее, во Франции всегда наступает момент, когда требование хлеба означает государственный переворот.
Вместе со своей семьей я укрылась в Сен-Жермен-ан-Лэ. Париж находился во власти пожаров и сражений, и я не могла на это повлиять. Несмотря на всю мою печаль, мне действительно нечего было делать в столице: когда любишь свою страну, тяжело видеть ее преданной огню и мечу.
В то время у меня был друг, некий майор по имени О’Коннор, с которым я совершала конные прогулки в Сен-Жерменский лес. Жертвы войны, солдаты и вольные стрелки, прятались порой за стенами Парижа, чтобы немного передохнуть или добыть кусок хлеба. Один из них наткнулся как-то на О’Коннора и выстрелил. О’Коннор, в свою очередь, выстрелил в него и позже обнаружил его, умирающего, в кустах. Тот человек нашел в себе силы и выстрелил в него еще раз, но промахнулся, и тут я увидела, как мой красавец-майор, этот светский человек, джентльмен, попросту обезумел, на его лице появилось выражение преступной, звериной ярости, навсегда отвратившей меня от него: он собирался прикончить несчастного, но я успела выхватить у него револьвер. А между тем он мне нравился…