Но Мишель, прежде как взяться за утверждение нового, решил окончательно доразоблачить отмершее старье. Разных древних императоров и полководцев, которых бывшие историки изображали как сравнительно великих личностей. А Мишель решил по-простому, по-рабочему изобразить, что они такое же самое, как нынешнее, я извиняюсь, жлобье. Я уже про это раньше поминал. Его давнишний покровитель, которого Мишель давно переплюнул по части знаменитости, описал в своем старательном дневнике, как он в начале тридцатых лет где-то там встретил Мишеля. И лицо у него оказалось сумасшедшее, самовлюбленное и холеное. Ой-де, какую великолепную книгу я пишу. О любви, о коварстве и еще о чем-то таком в этом же подобном роде. А вся любовь в прошлые старорежимные времена сводилась, объяснял Мишель, к грубым деньгам. И радовался, что мы живем в такое удивительное время и в такой удивительной стране, где люди получают деньги за свой труд, а не за чего-нибудь другое. А то еще недавно этот могущественный предмет, так он иносказательно называл деньги, с легкостью покупал и дружбу, и уважение, и любовь, и почет, и все, чего имелось наилучшего в мире чистогана. И с возмутительной помощью грубых денег какая-нибудь крикливая подслеповатая бабенка без троих передних зубов обращалась в прелестную красотку. И вокруг нее самые лучшие мужчины боролись за ее тусклый взгляд и хоть какую-нибудь сравнительную благосклонность.
А вот в наше геройское время только честный труд приносит привлекательность! И даже обращает жуликов и бандитов в сравнительно честных советских граждан.
Мишель в компании наиизбраннейших писателей прокатился по активно прорубаемому Беломорканалу и до крайности пронзительно был затронут митингом, на котором выступали перекованные трудом заключенные. Мишель написал про это в таких возвышенных словах, к которым с моим недостаточным просвещением лучше не касаться, тут требуется натуральная выпись:
Это был самый удивительный митинг из всех, которые я когда-либо видел.
На эстраду выходили бывшие бандиты, воры, фармазоны и авантюристы и докладывали собранию о произведенных ими работах.
Эти речи при всей своей частью неграмотности и наивности звучали как торжественные поэтические произведения. В них не было ни капли фальши, или выдумки, или желания ослепить начальство силой и решительностью своей перестройки.
И все эти заключенные и даже, больше того, их охранники, желали поглядеть на Мишеля, на каждой остановке собирались толпами и взывали к нему по складам — что, наверно, должно было быть очень обидно его коллегам по перу. А Мишель стеснительно не выходил из каюты. Заключенные и коллеги по перу, наверно, думали, что он задается, а он на самом фактическом деле ужасно как стеснялся. Он почему-то сделался ужасно какой стеснительный, когда начал воспевать побеги нового.
Правда, Мишель не забывал дотаптывать и побеги старого. Писал, как проклятый царский режим измучивал нашего верного товарища Тараса Шевченко, про всякое там крепостничество и солдатчину. Очень идеологически правильные Мишель нашел слова: Шевченко стал выразителем духовной жизни народа, его тема была близкой и необходимой темой для многих народов, безжалостная эксплуатация человека, бесправие, насилие и гнет не являлись печальным достоянием одного только украинского народа…
Здорово чесал, я бы так не исхитрился!
Еще Мишель разоблачал упадническую натуру г-на Керенского: он был сын и брат дореволюционной мелкобуржуазной интеллигенции, слабогрудой, обремененной болезнями, дурными нервами и неуравновешенной психикой. Которая в искусстве создала декадентство, а в политику внесла нервозность, скептицизм и еще какую-то там двусмысленность. Которая предназначена служить, кто более сильнее. Белым или красным. И красные предоставлены как бесстрашные и веселые — ясное дело, что не только что женщин, но и таких унылых, я извиняюсь, мужчин, как Мишель, к ним сильно тащило.
Повесть имела очень идеологически выдержанное для 1937 года имя «Бесславный конец». Лично я в этих философских делах чересчур слабовато разбираюсь, но злопыхатели пыхтели, что Керенского Мишель разоблачал с позиций фашиствующего философа Федора Ницше: у Керенского была-де бездна слов, но не было смелой дерзости властелина и непримиримости к врагам.
Чем Мишель и еще раз подтвердил, чего такое тащило женщин к большевикам — ихняя смелая дерзость властелина.