Папин завод был царством забот, — от скуки я даже стихами заговорил. А у Алтайского вон он был какой! Там наслаждались уже тем, что в проходной доставали новенький пропуск из кармана спецовки, замирали от восторга, когда фреза вгрызалась в металл, — как будто это твои собственные руки вырезают из разляпистой заготовки сияющую шестерню. Герою Алтайского было в радость даже оттирать песком под струей горячей воды замасленные, пропахшие сталью усталые руки среди бодрого гама умывальни, стиснутому плечами товарищей по общему делу.
И все равно он едет помогать колхозам, хотя всякие кулацкие дезертиры, наоборот, бегут из колхозов в город. И пускай он вместо любимой фабрики окажется в дырявом сарае, куда сквозь крышу залетает снег, где из всей техники одна кувалда, — он все преодолеет, из замызганного бардака сотворит заводской порядок, ремонтный сарай превратит в маленький завод.
Все это живописалось с такими безжалостными подробностями — их тогда называли смелыми, — что не поверить было невозможно!
Чем мне особенно полюбились у Алтайского борцы за резцы и локаторы — их в детстве тоже ругали, называя обалдуями и обормотами, за то, что они пялились мимо будничной дребедени в какую-то высокую суть мира. Разумеется, я тогда таких слов не ведал и тем более не произносил, но, клянусь, усвоил уже тогда: прибабахнутые чудаки и есть соль земли. А без этой соли она мне на фиг не нужна.
И открыл мне это, хотите верьте, хотите нет, именно лауреат и кавалер Алтайский. Именно он открыл мне форточку из отцовского унылого завода, где с утра до вечера выполняют какой-то тоскливый план, в царство борьбы за высокое Дело, именно так. И это не было совсем уж аптечное царство безжизненного чистоплюйства, нет — кто-то выпивал, кто-то сквалыжничал, мухлевал, кого-то там даже несправедливо арестовывали, но сквозь любые тучи там всегда пробивалось солнце. Арестованные коммунисты в самые ужасные минуты спрашивали себя: неужели ты хочешь отступиться от партии, не веришь в свой Центральный Комитет? Если так, то дрянь ты, а не коммунист. Нет, я останусь коммунистом, а это вы враги нашего строя, нашей идеи, нашего Центрального Комитета! Поддаться вам — значит предать все, чему я верил, во имя чего жил, предать Ленина!
В этом мире все, кто чего-то стоил, выходили из испытаний несломленными. Там и комсомольские активисты любили горячку комсомольской работы, упивались волнением ответственности. Разумеется, я довольно скоро понял, что ничего этого в жизни нет, но дни моего собственного недолгого прозрения открыли мне, что внутри себя люди совсем не такие, какими стараются казаться, и Алтайский вовсе не врет — просто ему на какой-то небесной раздаче достались такие счастливые глаза. В обычных буднях, негероических, у него же самого все люди как люди — кто трогательный, особенно женщины, кто противный, особенно не самые высокие начальники, которых непременно поправляют высокие, но все примерно такие же, как вокруг меня. Зато когда доходит до Дела, тут-то и открывается, кто бесстрашный новатор, кто мещанин, кто карьерист, кто очковтиратель… Как будто мы все видим скучную поверхность мира, а Алтайский чей-то о нем высокий замысел.
Для молодости нет более манящих слов: ты нужен! Разумеется, ни мне и никому другому не то что произнести — подумать такое было бы сгореть со стыда. Но когда я читал нечто подобное у Алтайского, это тут же становилось волшебной правдой. Для этого-то молодежь и рвется на войну, на целину, в космос, в жерла вулканов — Алтайский, кажется, ни одну стихию не обошел. Да, первотолчки у каждого свои, личные, но за ними у всех прячется желание совершить что-то большое и красивое. Может, другие по своему унылому занудству этого и не понимают, но мы-то с Алтайским знаем, что это правда! Только я боюсь сказать об этом вслух, а он не боится.
Так уж ему повезло: где обычные глаза видят занудную совковую брехню, глаза Алтайского прозревают высокий замысел.
И я его тоже прозревал, покуда смотрел на мир глазами Алтайского.
Даже раннего Алтайского, которого я нарочно не перечитывал очень много лет, чтобы не созерцать наготы отца своего. А зрелый Алтайский был даже и неплох, вкусил Хемингуэя, курсивных вставок, разговоров с подтекстом, внебрачного секса, но самым сладостным для влюбленных все равно оставалось общее Дело, особенно рискованное. У зрелого Алтайского наметился даже кое-какой героический пессимизмик: герой мог и потерпеть поражение — чтобы только при этом было ясно, что Дело его будет жить.