Полезную службу в отношении денежных затруднений послужила в наступивших суровых условиях неуместная мещанская наклонность Веры Владимировны набивать жилплощадь чересчур шикарной обстановкой: обстановку распродавать можно было сравнительно долгое время. Правда, Мишель в своей стеснительности докатился до того, что стеснялся попросить деньги за проданную вещь, если покупщик встречал его со слишком суровой наружностью.
Поскольку воспевать положительных советских людей у него получалось маловысокохудожественно, Мишель принялся разоблачать американских империалистов и миллионеров. Одну такую комедию он сочинил совершенно образцово-показательную по ее глупости и удивительному незнакомству с американской жизнью. Мишель еще давно прихвастывал, что никогда не катался по заграничным странам и жизнь Европы для него темна и неясна. Хотя кой-когда он и позволял себе заграничные полеты фантазии, задумываясь, к примеру, почему у них, у буржуазных иностранцев, морда более неподвижнее и презрительнее держится, чем у нас, — как взято у них одно выражение лица, так и смотрится с этим выражением на все окружающие предметы. Это все потому, что ихняя буржуазная жизнь слишком чересчур беспокойная, без такой ихней выдержки они могут ужасно как осрамиться: там уж очень исключительно избранное общество, кругом миллионеры расположились, Форд на стуле сидит, опять же фраки, дамы, одного электричества горит, может, больше как на двести свечей…
Мишель и об иностранных писателях отзывался не слишком чересчур почтенно: «В самом деле — иностранцы очень уж приятно пишут. Кругом у них счастье и удача. Кругом полное благополучие. Герои все как на подбор красивые. Ходят в шелковых платьях и в голубых подштанниках. В ваннах чуть ли не ежедневно моются. А главное — масса бодрости, веселья и вранья».
Уж не знаю, у кого там Мишель разглядел массу бодрости и веселья, — ихних прогрессивных писателей советская передовая критика как раз наоборот и ругала за упаднический пессимизм и безверие в передового человека. Но после сталинского удара, обрушившегося на бывшую красивенькую головку обмишулившегося Мишеля, Вера Владимировна накатала лучшему другу всех писателей до крайней степени длиннейшее письмо, в котором посереди излияний любви к дерзкому властелину и оправданий еёного суженого упомянула и о том важном обстоятельстве, что Мишель завсегда отказывался от заграничных приглашений, «так как не видел для себя никакого интереса в этих поездках».
В последних строках своего письма заступница выразила оптимистическую надежду, что еёный проштрафившийся спутник жизни когда-нибудь все ж таки ухитрится расписать красоту и величие наших людей и нашей неповторимой эпохи — теперь он наконец-то осознал всю необходимость для народа именно «положительной» литературы, «воспитывающей сознание наших людей, особенно молодежи, в духе наших великих идей». А ежели же такая работа окажется выше евойных сил и возможностей, то он, может быть, сочинит «сатирическую комедию, осмеивающую жизнь и нравы капиталистической эпохи».
И таки же сочинил! Комедия именовалась «За бархатным занавесом» (с намеком для понимающих на занавес железный), и орудовал в ней миллионер барон Робинзон, который, опасаясь покушений со стороны обманутых не то родственников, не то каких-то акционеров, завел себе двойника по имени Браунинг. А Браунинг, не будь дурак, подменил миллионера собственной персоной.
Мишель изготовил 13 (тринадцать) вариациев этой, я извиняюсь, дурацкой комедии, но строгому начальству чего-то все ж таки не хватало. Может, злобности, может, идейности, но в окончательном конечном итоге в Мишеле зашевелилась бывшая феодально-дворянская спесь, и он посчитал больше неприличным «просить и клянчить».
Для заработка ему великодушно разрешили, не зная языков, переводить на русский кой-каких прогрессивных авторов, но тут в нем обратно не вовремя проснулся бывший дворянский апломб: Мишель в присутствии подзудивших его иностранных агентов, замаскировавшихся под студентов, заявил, что в раскатавшем его по Таврическому паркету постановлении в идейном отношении все было до тонкости правильно и премудро, но вот насчет того, что он, Мишель, пройдоха, мошенник и трус, оно до известной степени все ж таки погорячилось.
Тут на него обратно накинулись по второму разу. Правда, главный дерзкий властелин к тому времени уже отбыл в Мавзолей, и кусали его теперь не волки, а шавки. Но Мишель ото всех этих предыдущих дел и обстоятельств до такой крайней степени ослаб, что мог, я извиняюсь, отдать концы и от укуса блохи. Как-то раз перед лицом своих товарищей по перу заместо покаятельных слов он проявил такую невыдержанность — типа я не подонок и не трус, а герой-орденоносец разных бывших святых, и ничего мне от вас не требуется, — что его добрые дамы стали отпаивать валерьянкой в опасении, как бы он тут же в рамках производственного собрания и не скончался окончательно.