– Шо ж ты мне голову морочил, – говорил комиссар после спектакля. – Его и нет на сцене, а ты говорил, что без него нельзя играть. Хорошая, брат, штука. Все ребята плачут. А нас нелегко пробрать. Ты, брат, лучше всех играл! Молодцы артисты!
Но, как ни покажется это странным, даже в таком уродливом, казалось бы, обслуживании рабочего и красноармейского зрителя было положительное начало.
Часть работников театра сознательно шла к рабочим, в их плохие, неуютные и холодные клубы. Эта часть актеров радостно общалась с новым зрителем, впитывая и обогащаясь непосредственностью его восприятий, его душевной простотой и детской пытливостью.
Но некоторые шли туда только за пайком, за приработком к своему ничтожному из-за падения курса рубля жалованью.
Когда театральное искусство пошло в массы, и массы стали наполнять старые театры, началось великое дело становления истинно народного и революционного театра.
Для молодого актера, каким был я, для актера к тому же, по существу, недоучившегося, время было опасное. Ведь я, собственно, всего года полтора учился полноценно в театральной школе. Легко можно было, как говорят, испортиться, приобрести плохие навыки и штампы, сделаться ремесленником, а то и совсем утонуть в халтурных, случайных спектаклях, сойти, как говорится, на нет. Растерять учителей и поплыть без руля и без ветрил.
Правда, мне несколько и тут повезло. Я играл много в выездных спектаклях бывших комиссаржевцев, играл даже в коллективе Художественного театра в клубных спектаклях.[1] Меня увлекала и подзадоривала плодовитость таких актеров, как Борисов или Коновалов, которые умудрялись совмещать работу в четырех-пяти театрах, и я, по-детски подражая им, тоже старался «совмещать» и, как видите, за это время даже не могу привести в порядок мои воспоминания о бесчисленных и разнообразных спектаклях, коллективах, начинаниях и театрах, в которых я участвовал и собирался участвовать.
Не могу не остановиться на моей работе в Детском театре. Поступил я туда довольно легкомысленно, вместе с группой других совместительствующих актеров: с Закушняком, Нарбековой, Коноваловым, Гаркави, Алексеевым. Я не буду занимать внимание читателей рассказами о ролях, которые я там играл, и о работах этого, если не самого первого, то, во всяком случае, одного из первых детских театров в СССР.
Вкратце лишь упомяну, что медведь Балу, которого я играл в инсценировке «Маугли» по Киплингу, совершенно неожиданно для меня сделался любимцем детей и, получая десятки детских писем, я не мог не быть растроганным проявлением непосредственной любви детворы к доброму, хорошему и симпатичному Балу.
Любое мое движение вызывало смех и радость малышей. Почесывался ли я ногой, добродушно ли рычал «по-медвежьи»... Как-то раз я рассердился на администрацию театра за то, что они, несмотря на все мои доводы, никак не удосуживались сшить мне какую-нибудь специальную «медвежью» обувь. Я залезал в медвежью шкуру, надевал медвежью полумаску и оставался в своих обыкновенных черных ботинках. Мне это надоело, и однажды я пришел на спектакль в ярко-желтых, новых шикарных ботинках (опять любовь к обуви!). «Вот и пусть видит администрация, что я играю медведя в своих желтых ботинках. Я не обязан ходить в черных». Каково же было мое удивление, когда я в антракте получил записочку: «Милый Балу, – писали дети, – мы уже несколько раз смотрели «Маугли». Нам очень нравится. Каждый раз все больше и больше. Сегодня нам нравится больше всего. Ты играешь и чешешься очень хорошо и у тебя новые ботинки. Поздравляем тебя с обновкой. Они очень красивые. Мы еще придем смотреть тебя в этих ботинках».
Сознаюсь, что вначале к детским зрителям я относился довольно безразлично. Меня, может быть, только забавляла чистая непосредственность их восприятия. Однако я уже вскоре обратил внимание и начал призадумываться над этим восприятием. Оказывалось, что дети не любят и не воспринимают неправды и всякой фальши на сцене в большей степени, чем взрослые, что они в то же время абсолютно верят во «всамделишность» всего происходящего, что они отличают