Из зала заседаний он прошел в гостиную без окон. На стенах серебристый атлас, на нем вышиты голубые сороки, красно-синие зимородки, крапчатые скворцы, на черном оперенье которых зеленый, фиолетовый, коричневый лоск. У всех атласных птиц брачная пора: охорашиваются, обираются, спариваются. На столике возле белой софы лежала стопа красочных книжек журнала «Черная пагода». На каждой из обложек был Болт Бух Грей запечатлен. Он глядит сквозь колесо из песчаника, на спицах которого скульптурные ордера: он свился по-осьминожьи со студенткой из Канады, приехавшей в Самию на сексканикулы; он, бешено нагой, идет по бушующим травам, мерцающим от солнца, к женщине, ждущей на краю пропасти, он закладывает пуму согласно досамийскому культу животных, когда их народ звался чичуд, значит, природопоклонник.
Курнопай слепнул на мгновения из-за темного чувства, которое испытывал, рассматривая обложки. Он зажмуривался, чтобы зрение восстановилось, и тогда слышал набатный звон сердца. Едва прозревал, от прилива крови к вискам боялся сойти с ума.
Курнопаю хотелось впасть в забытье. Он прополз до подушки, уткнулся глазами в ее холодящий атлас. Глаза почему-то заболели на самом донышке.
«САМ, САМ, нужно ли это знать?» — спросил он невольно в своем сознании.
Вроде бы ответил: «Смотри».
В усталой вялости ответа была двойственность. Можно было толковать ответ как напутствие узнавать ради постижения сущностей жизни; могло быть и другое объяснение: смотри-де, твое дело, — выраженное с безразличием изверенности.
«САМ, САМ, к кому же тогда обращаться?»
«Есть к кому».
«К Болт Бух Грею?»
«Разве только властители разрешают сомнения?»
«К Фэйхоа?»
«Не бывает ни для кого из нас важнее любимой женщины».
«И для тебя?»
«И для меня».
«…«любимой женщины»? Ты ведь обретаешься в сферах духовности… Что тебе частная любовь? Неужели она для тебя выше чувства Всеобщей Любви?»
«Одно не исключает другого».
«Неужели тебе до сих пор интересно обладание женщиной?»
«Приятно».
«Кто же ты есть?»
«Нужно ли тебе знать, кто я?»
«САМ, САМ…»
Пространство связи словно бы перекрыло ворвавшейся в него кометой — мысль завихривало, уносило невесть куда.
Осязание атласа отвлекло Курнопая от попытки
Его организм затосковал по антисонину. Хотя рядом не было и не могло быть противного ему монаха милосердия, он, впадая в наркотический транс, мучительно промычал в подушку:
— Ам-м-пу-улу «Боль-шо-го барьерного риф-фа…» Коли — быст-тре-е!
Он приник к софе с предощущением сладострастности. Ужаснулся, что испытывает то, чего раньше не испытывал. Тем более страшным представилось это Курнопаю, потому что где-то поблизости находилась желанная Фэйхоа.
Поднимаясь, он задел рукой что-то жесткое, спрятанное под подушку. Вытащил оттуда книгу в переплете из кожи носорога. Кожа была выделана под песчаник храма Солнца — норчатый, кубастый, бурый. Тот снимок, на котором Болт Бух Грей смотрел между спицами колеса, повторялся золотым тиснением. Название книги было составлено из узорных веточек оранжевого коралла и полированного гагата: «Кама-Сутра». На титульном листе ниже названия давалось уточнение: «Надписи, высеченные на стенах индийского храма Солнца, прозванного Черной Пагодой».
На странице за титулом возникла акварель. Она была легкая, сквозная, лучилась как марево. Чем пристальней Курнопай вглядывался в рисунок, где юноша и девушка, прикрыв светящиеся от нежности веки, соприкоснулись друг с дружкой в чуточном поцелуе, тем отвратительней ему казались события последних дней, чему он был не только свидетель, но и соучастник.
Акварель передавала начало любви, которому чистая застенчивость так же присуща, как невинность солнечному теплу на восходе. Ведь вот они, юноша и девушка, целующиеся впервые, притронулись друг к дружке губами, о, нет, очертаниями губ, а Кива Ава Чел зажирала его губы своими, с виду по-девчоночьи маленькими, целомудренными. Поддаваясь ей, и он зверел. Ее насильничество, кажется, приживилось в нем. Как он заламывал Фэйхоа — стыд, стыд. Акварель называлась «Наслаждение ароматом цветка». Как справедливо, тонко, спасительно. Ой, спасительно ли?! Болт Бух Грей много раз, наверно, любовался рисунком, но что изменилось в его натуре? Да и ему, даст это что-нибудь ему? Сейчас думает о бережной ласке, а наступит время близости, будет бесноваться наподобие барса, который настиг и загрыз муфлона.
Да и любит ли он Фэйхоа? Тогда пытка, поругание — что? Погоди, неужели акварель всего лишь райский вход, за которым находится преисподняя? И неужели детство — святое преддверие жизни перед ее адом?