Питер, старший, играл в их трио роль всеобщего любимца-деревенщины – грубияна, скандалиста и выпивохи. Высасывая пиво целыми пинтами прямо на сцене, Питер бормотал какую-то кельтскую тарабарщину, которую не могли разобрать даже младшие братья. Рай слыл мастером розыгрышей и сердцеедом – эдаким ирландским Дином Мартином. А потому Томми оставалось только занять нишу “симпатяги”, или – когда он наскоро отрастил поверх розовых щек бакенбарды и бородку и начал, выражаясь на их сценическом жаргоне, выделяться своими склонностями, – “рубахи-парня”. Задним числом Томми Гогану казалось, что с того самого дня, когда его уволили из рядов британской армии, он только и ждал от мира какой-то внятной команды, дабы его злополучное жульничество обрело хоть какие-то внешние формы. Или, на худой конец, ждал обвинений в попытке обманом, без надлежащих документов, влезть во взрослую жизнь. И вот теперь эта команда была услышана ясно: от него требовалось предъявить миру убедительную подделку под Томми Гогана. И в этом маскарадном обличье проскользнуть мимо любых властей, способных предъявить ему обвинения, кроме собственных сокровенных велений души.
И все равно любой крестьянин-ирландец, случись тому забрести в его изгнаннических скитаниях в ночной клуб в Гринич-Виллидже, с первого же взгляда признал бы в нем протестанта из Ольстера.
Томми прожил в Нью-Йорке уже полтора года, ночуя на запасном матрасе в квартире у Питера на Бауэри и каждый вечер прорабатывая мелодии “Старая дева на чердаке” и “Пары виски”. Днем, если не было холодно, он одевался, как обычный горожанин, в просторные штаны и кардиган, захватывал с собой какую-нибудь книжку, пачку сигарет и, переступив через тела изгоев, типичных завсегдатаев Бауэри, направлялся к Вашингтон-скуэр. Там он сидел, для виду читая, а на самом деле подслушивал репетиции самодеятельных музыкантов, игравших на этих подмостках под открытым небом круглые сутки. Студенты в цветастой одежде, вырядившиеся под художников подростки, выставляющие на всеобщее обозрение свои муки и страсти, – раньше Томми и вообразить не мог, что такое возможно. Ни от кого не таящиеся гомосексуалисты и (что долго не переставало его удивлять) лесбиянки-дайки – те, что прикидывались мужчинами, чтобы полностью раскрыть свою потайную сущность, те, что нацепляли чужую личину, чтобы стать самими собой. Бывало, Томми на день или на час заводил дружбу с какими-нибудь беглецами, с поэтами, пьяными уже с утра, с харизматическими неграми, которые занимали у него денег на карманные расходы, осыпали его похвалами и обещаниями, а потом навсегда исчезали. В этом парке достаточно было лишь раскрыть книжку – и тут же кто-нибудь подходил и принимался уверять, что это плохая книжка и лучше почитать другую. Как-то раз, когда один язвительный художник отвел его в некий салон на втором этаже и сообщил, что именно сюда приходили напиваться знаменитые экспрессионисты, Томми вдруг захотелось ответить ему, что все в этом городе, куда ни глянь, – сплошной экспрессионизм.
И что по мне, так вы все тут – знаменитости.
Бродя в одиночестве по этому огромному сумасшедшему городу, Томми постиг его дух – дух безразличия. Нью-Йорк одаривал желанной анонимностью все эти полчища людей, измученных избытком собственной индивидуальности, избытком личных ран и историй, – и вот тут Томми чувствовал, что персонально он в этом даре нисколько не нуждается. Что толку наделять анонимностью человека, который и так уже достиг анонимности, человека, для которого это достижение – пока единственное в жизни. Это все равно что отпускать грехи невинному или предлагать маскировку невидимке.