Иногда было проще украсть пирожок, чем просить подаяние. Потому что тебе могли задать вопросы или, хуже того, тебя могли узнать – нет, не в Лондоне, а тут, ближе к дому. Но как-то раз на Пикадилли, когда ноздри почуяли запах свежего хлеба из какой-то печи, муки голода стали невыносимыми, и он сунул свою кепку в живот прохожего. «Подайте пенни бедному раненому солдату!» Прилично одетый мужчина в котелке, пальто из мягкой, черной шерсти и широком галстуке горчичного цвета посмотрел на него с испугом и отвращением – ведь Джон в последний раз мылся несколько недель назад в той реке в Бретани.
– Нет, нет, сэр, нехорошо просить, – с ужасом ответил мужчина и, крепко схватив Джона за локти, увел его с дорожки, не желая иметь с ним дела. Джону запомнилось удивление на его лице. Какое ему было дело до сломленного духом, нищего солдатика, просившего подаяние на улице? По всей Риджентс-стрит висели баннеры, превозносившие погибших героев, в витринах магазинов были вывешены посвященные им стихи. «На стены храмов по всей стране повесьте ваши мечи» – мертвые были героями. Война еще продолжалась, но выжившие солдаты, сломленные, искалеченные, но выжившие, были как грязь под ногами, которую можно не замечать.
Джон скрылся из виду, смешался с толпой, прошел вверх по Гласхаус-стрит и снова нырнул в сумрачные недра Сохо.
Потом пришла весна, дни стали длинными и светлыми. Джон осмелел и двинулся на запад, прочь из города, прося хлеб, приворовывая, когда это было безопасно, – так он стибрил поднос с эклескими слойками, с пылу с жару, из духовки, выставленный на подоконнике коттеджа в Бейсуотере; кристаллы сахара сверкали на них алмазным блеском на утреннем солнце. Украл через незапертую заднюю дверь несколько ломтиков окорока у мясника в Миддлсексе. Джон наловчился высматривать фонтанчики с водой и с жадностью пил из них, памятуя старую армейскую мудрость, что жажда часто ощущается как голод. Тем более что это была нормальная вода, не такая, какую приходилось пить на севере Франции, – солоноватую и бурую от человеческих испражнений, табака, дохлых крыс и мух, да и питался он уже не листьями, или травой, или сырым яйцом, выхваченным из-под наседки и поспешно выпитым, прежде чем появится сердитый крестьянин. «Убирайся с моей земли, английский ублюдок!» Он сдернул рубашку с бельевой веревки, а свою, армейскую, зарыл в поле. Полевой мундир ему пришлось сохранить – для тепла.
Он был жив, и это уже удача. Вернулся в Англию благодаря дружеской помощи, которую обеспечил себе в Булони, оказав начальнику порта услуги определенного сорта в пристройке к его конторе. Вообще-то, он не возражал против этого: видал он вещи и похуже и делал их против своего желания. Теперь он знал лишь одно – он должен двигаться, идти вперед либо лечь и помирать.
В конце июня он заразился и болел много дней, отлеживаясь в амбарах и возле дорог, не в силах просить или воровать еду. Он слышал разговоры в пабах, читал на газетных стендах, что эпидемия испанского гриппа, унесшая во Франции тысячи человек, добралась и до Англии. Дня два он думал, что тоже умрет, и надеялся на это. Он мечтал, чтобы закончился этот кошмар. Он хотел этого, но был слишком труслив, чтобы самому лишить себя жизни. Но почему-то выжил и сказал себе, что он счастливчик, хоть и не чувствовал себя таковым.
Он похудел еще сильнее, болезнь, конечно, ослабила его. В это время он находился где-то западнее Рединга и шел по дороге на Бат, теперь гораздо медленнее, хотя и знал, что должен добраться до дома и в последний раз повидаться с Лидди.
Джон прекрасно знал, что в стране ловили дезертиров и сколько их было расстреляно. Второму батальону приказали под Камбре расстрелять пятерых, чтобы повысить боевой дух, и приказ был выполнен. Если его поймают, ему тоже грозил расстрел. Он понимал, что возврата к прежней жизни уже не было – что он никогда не сможет вернуться домой, иначе его отца с матерью обвинят в укрытии дезертира, не говоря уж о позоре, который он навлечет на них. Поэтому он просто хотел в последний раз повидаться с мамой.
Коснуться ее волос, вдохнуть ее запах ландышей. Пройтись по летнему саду, переночевать – а вдруг? – один раз в доме, в его спальне с гладкими полами и со стрельчатым окном. Услышать соловьиные трели в деревьях, ведь был июнь, в последний раз насладиться совершенством Соловьиного Дома и той любовью, которую все они дарили друг другу. И после этого уйти навсегда, унося с собой единственное светлое воспоминание последних лет. Потом где-нибудь в другом месте построить себе новое будущее. Он стал понимать, что очень хотел жить.
Так что он продолжал идти, когда пошел на поправку, хотя у него прохудились ботинки и донимали блохи, в боку болела рана, а кишки были разорваны на куски горчичным газом, хотя каждый шаг давался ему все труднее.