В Аткарское педагогическое училище Михаил Алексеев пошел не потому, что испытывал тягу к учительской работе. Просто это было самое близкое от села Монастырского среднее учебное заведение. К тому же туда подали заявления его товарищи и сверстники. Аткарск — маленький, захолустный городишко — показался тогда огромным городом, после села-то: ведь юноша впервые очутился в таком месте — прежде дальше Баланды, районного центра, никуда не выезжал. И все-таки, когда подошли ноябрьские дни, Михаила, так же как и его приятелей, неудержимо потянуло домой. Казалось, куда торопиться-то? Дома ведь никого не осталось. В последнее время жила с ним тетка Орина, старшая сестра матери, но на ту пору и она была не в Монастырском, а в Ленинграде; укатила к сыну и дочерям своим погостить.
Это она, взявшая на себя материнские заботы о Мише, прислала ему костюм: пиджак и брюки темно-синие, в елочку. «Нелегко досталась ей эта покупка, — вспоминает Михаил Николаевич. — Тетка Орина в поисках костюма исходила и изъездила на трамваях чуть ли не весь город, прощупала строгими, недоверчивыми своими глазами все прилавки и все-таки нашла, что хотела. Однако не вдруг, не сразу полезла за пазуху, чтобы достать заветный узелок с деньгами, а уж только после того, как продавец чуть ли не под присягой уверил ее, что дешевле этой пиджачной пары не отыщется не то что в Ленинграде, но и во всем белом свете. Облачившись в теткин подарок, к немалому своему удивлению, я обнаружил, что выгляжу чуть ли не наряднее всех. Правда, опоздала малость тетка Орина. Незадолго до ее посылки нежданно-негаданно обрушилась на меня любовь. Ходил какую уж неделю в сладком чаду. Превозмогая врожденную стеснительность, искал всякую минуту, чтобы встретиться с ее взглядом и прочесть в нем ответное чувство. Но, помимо откровенных и жестоких в своей откровенности насмешинок, ничего не прочел, потому как любить хлопца с двумя выразительнейшими заплатами на штанах, конечно же, немыслимо. Были бы те заплатки поменьше размером и в каких-нибудь других местах, скажем на коленках, а не в самом неподходящем месте, может, и обошлось бы все по-хорошему. Угораздил же их черт протереться так некстати! Я делал героические усилия, чтобы моя старые деревенские штаны походили на городские брюки: ночью, перед тем как лечь спать, укладывал их, тщательно расправив, под жесткий, словно спрессованный жмых, студенческий матрац в надежде, что к утру образуются желанные складки. Рубаху носил навыпуск и без пояса, чтобы прикрыть ненавистные заплатки, но при малейшем наклоне — или ветер лизнет сзади снизу вверх — они все одно нахально выглядывали».
— Из всех врагов, какие так или иначе встречались на пути моем, — полушутя, полусерьезно говорит Михаил Николаевич, — самыми лютыми были эти заплатки, ибо они украли у меня самое дорогое, что когда-либо бывает у человека, — первую любовь…
Учеба между тем шла своим порядком. Михаил не был отличником, но в ударники время от времени все-таки выбивался. Из всех предметов больше всего любил русский язык и литературу. Из всех учителей — Екатерину Васильевну Шолохову и директора Чурсина. Первую за то, что заставила по-настоящему полюбить родное слово и русскую литературу, второго за то, что часто выручал голытьбу — подбрасывал по пятерочке сверх стипендии.
— По утрам мы, то есть такие все, как я, бедолаги, — возвращаясь к тем далеким дням, вспоминает Михаил Николаевич, — выстраивались в длинную очередь перед его кабинетом со своими жалобными прошениями, и все выходили от него осчастливленными, чего нельзя было сказать о бухгалтере, встречавшем нас откровенно ненавидящим взглядом. Думается, что директор задерживал свой взгляд на мне дольше, чем на ком бы то ни было. Привлекали его мои ботинки размера, вероятно, сорок пятого в то время, когда хватило бы и сорокового. «Где ты, Алексеев, раздобыл эти броненосцы?» — спрашивал Чурсин, хмурясь. Он сильно картавил, и у него получалось: «буиносцы». Я сообщал, что нашел эту обувку у себя на чердаке, видать, принадлежала она моему деду. Директор качал головой, вздыхал и, наклонившись, наискось писал на моем заявлении: «Бух. Выдать семь руб.». Два рубля приходились на счет страшенных моих «буиносцев».