Я забрал у нее листок и увидел, что на нем стоит название отеля в центральной части города, и тут до меня дошло, что это тот листок, на котором всеми заброшенный драматург прошлой ночью начал писать, когда я оставил его одного, поднявшись на крышу.
Под названием отеля и его каббалистическим логотипом шли пять строф слегка зарифмованных стихов, прочитать которые было бы невозможно, если бы они не были написаны такими крупными заглавными буквами. Стихотворение было озаглавлено «Глаз циклопа», и под ним стояла подпись этого драматурга-реликта и вчерашнее число.
— Перепиши его к себе в «голубую сойку», — сказала Моизи.
Поскольку я был не больше впечатлен стихотворением, чем его автором, мне не хотелось занимать место в моей последней «голубой сойке», но Моизи не просила — она приказывала.
Будучи ее гостем, обитателем ее мира, я чувствовал, что должен подчиниться, и поэтому переписал его — маленькими, но читаемыми буквами — в свою записную книжку: оно тут, но по-моему, быть тут не должно:
— Ну как? — спросила Моизи, очевидно, желая знать мое мнение.
— Я не чувствую запаха бессмертия в этих виршах, — ответил я, пожав плечами.
— Бог с ними, стихами — кто он?
— Чужак, захватчик, навязчивый человек, который пробыл со мной часть прошлой ночи.
— Расскажи мне о нем.
— О нем нечего особенно рассказывать — разве то, что он пытался уговорить меня отправиться с ним в заграничное путешествие.
— И это приглашение, как тебе кажется, ты отклонил, но на самом деле принял.
— Чепуха, потому что я не только отклонил его, но и оставил его одного у BON AMI, где он и нацарапал эти вирши.
— Твое безразличие тем удивительнее, что этот человек — ты сам, только постаревший!
— Будь здравомыслящей, Моизи.
— А что я еще делаю, по-твоему, раз уж я исповедовалась тебе в вещах, столь ужасно здравых, сколь это можно представить себе в этом мире, раз уж ты вернулся в него.
— И я записал твои исповеди, точно, как мог, в моей последней «голубой сойке».
— Иногда ты просто испытываешь пределы моего терпения своим карандашом и записной книжкой. Я все-таки частное лицо. Ты не оставлял меня в покое. Ты заставлял меня говорить — и я говорила, ради тебя. Ты что думаешь, мне легко говорить о моей матери и о постаревшей Моппет, как о помоечных старых каргах. Ты думал, я хочу, чтобы меня записывали, Бог знает с какими искажениями и с какой вульгарностью, для передачи всем этим безразличным или злоязычным — нет, ты видишь, ты довел меня до бешенства, когда мне нужно спокойно готовиться к —…
— Моизи, только не говори, к чему.
— К увековечению в твоей «голубой сойке», как тебе хотелось бы в глубине души?
Она вскочила, дрожа, и выкрикнула:
— Ебать вас, писак, в рот. Все вы — отвратительные чудовища собственного эго, за одним исключением.
Она не назвала исключение, но думаю, что это была писательница Джейн Боулз[34], жена человека по имени Пол[35], потому что «Полное собрание сочинений» мисс Боулз — единственный образец литературы, хранящийся во встроенном шкафу для ее находок и прочего хлама.
— Полное собрание, и поэтому она умерла, чтобы тем удовлетворить своих издателей, не зная и не подозревая, что в своем страдании она вырвала правду из этого мира.
Она откинулась на кровати, но не для того, чтобы замолчать, чего бы мне теперь хотелось.
— А теперь, — продолжала она, — вернемся к поэту, с которым ты встретился прошлой ночью.
— Он, по-моему, драматург, пытающийся вернуться в «Трак и Вохауз».
— Избегай его, он не для тебя. Его одиночество делает его чудовищем, которое разрушит тебя точно так же, как твое безразличие разрушило бы его.
— Каждому видно, что я не преследую его так, как терьер преследует енота, в чьи шкуры этот реликт был закутан.
— Да, одет он подходяще для поспешного бегства — в звериные шкуры. Что-то в твоем описании заставляет меня думать, что я его знаю.
— Он говорил, что был здесь однажды, и интересовался твоим здоровьем.