Да! Все они, сколь бы ни различались характером и талантом, и Гончаров, и Крылов, и Дельвиг, и даже Чехов, озадачивший Бунина тем, что сказал: писатель, берущийся за перо, должен себя чувствовать «холодным, как лед» (не прямой ли аналог душевной — будто бы — лености?), все, говорю, осознали, каждый по-своему, призвание российского литератора: преображение души человека, поиск пути этого преображения. Парадокс? Но как найти этот путь, как ощутить «устои», не сосредоточась на своей внутренней независимости, на «тайной свободе», требующей закрытости? Той самой, которой отличались все четверо: Крылов забавлял ею современников, поставляя им материал для толков про его чудачества, а Чехов, случалось, что и неприятно шокировал — в период расхристанности, болтливости и отвратительного стремления выворачивать душу пред кем попало…
Вот и — закрылись, ушли в себя, чтобы духовно выжить и сохраниться. Не у каждого получилось. Дельвиг не выжил физически: приоткрылся, взорвался, когда Бенкендорф наорал на него, угрожая Сибирью, и, приоткрывшись, погиб. Не от страха, от унижения. У Гончарова с Крыловым опыт —
Правда, не настолько, чтоб нам в самом деле поверить, будто крыловская молодая энергия растворилась, закисла в его необъятном теле.
…Хороший, но полузабытый поэт Петр Шумахер, сам, между прочим, язвительный острослов, игравший в благодушного увальня, написал в 1866 году стишок «К памятнику Крылова» — к тому, что создан бароном Клодтом и поставлен в петербургском Летнем саду:
Приметим, как это «себе» аукнулось вдруг с тем, что сказал о Крылове Белинский: «русский
Ясное дело, Шумахер просто скептически метил в собственных современников, но как точно это сказалось: «лукавый дедушка». Дедушка непростой, загадавший загадку и по сей день не совсем разгаданный, которого некогда обожгло и уединило в собственной душе разочарование. В частности, и при виде того, с какой неуклонностью из зверят вырастают скоты.
ГАЛИМАТЬЯ,
или РУССКИЙ ГРАФОМАН
Дмитрий Хвостов
Люблю писать стихи и отдавать в печать.
Батюшков сказал про него, что он «своим бесславием славен будет в позднейшем потомстве».
Это была насмешка, но нечаянно проницательная и — больше того. Потомство потомством; для него-то как раз бесславная слава Хвостова, графа и графомана (впрочем, для современников не существовало этого каламбура: стихоплетов, одержимых неразделенной страстью к сочинительству, именовали тогда
Вот почему, полушутя (именно так не более, но и не менее, нежели «полу»), Пушкин писал в январе 1825 года Вяземскому о хвостовских стихах — между прочим, как раз о тех, которые издевательски назвал в «Медном всаднике» бессмертными: «…Что за прелесть его послание! достойно лучших его времен. А то он было сделался посредственным, как Василий Львович, Иванчин-Писарев — и проч.».
Что правда, то правда: литератором среднего, «прочего» уровня Дмитрий Иванович Хвостов не был. Тогда, значит, много ниже среднего, ежели стал синонимом-символом гра-фоманства, — так что тот же Пушкин, уличая Рылеева с Дельвигом (последнего — как издателя) в некоей курьезной строке, не находил им извинения, ибо «это не Хвостов написал»?
Что ниже — это уж без сомнения. Но сама удаленность от того, «как надо», «как принято», от законов и правил, твердо соблюдаемых посредственностями, может быть поразительной, уникальной; может являться не просто отсутствием дарования, а талантом навыворот, наоборот. С Хвостовым вышло именно так, и он занял в словесности свое незаменимое место, добыл-таки бессмертие. Хоть тем способом, каким вовсе не чаял.
Дело не только в том, что он тут набедокурил более многих по количеству сотворенного. И даже не в том, что на его скандальную славу изрядно потрудилось усердие, с каким он «продвигал» свои труды, делая это бескорыстно, в убыток себе, издаваясь за собственный счет и раздаривая стихи знакомым (все тот же Пушкин острил, что в Европе поэты живут стихами, у нас же граф Хвостов прожился на них).