Читаем Русские, или Из дворян в интеллигенты полностью

«— Вот вам, — продолжала государыня, устремив глаза на стоявшего подалее от других средних лет человека с полным, но несколько бледным лицом, которого скромный кафтан с большими перламутровыми пуговицами показывал, что он не принадлежал к числу придворных, — предмет, достойный остроумного пера вашего!»

Кто здесь похож, так это Екатерина, соблазняющая сатирика зрелищем, достойным скорей одописца: «добрый народ» являет (не без лукавства) свою простодушную преданность, — Державин, чини перо, «воспой еще, воспой Фелицу, хвалы к хвалам ее прибавь!..». Что ж до фонвизинского портрета — да, вроде похож. И — нет, совсем не похож.

Полное и бледное лицо… Да, Денис Иванович смолоду мучился головными болями и несварением желудка; не говорю уж о роковом параличе, обезножившем его и затем сведшем в могилу (что случится в 1792 году) Далее человек средних лет… Не совсем так, ибо в момент, избранный Гоголем, ему, родившемуся то ль в 1744-м, то ли в 1745 году, никак не более тридцати пяти. Но с другой стороны, у XVIII века был свой счет, и сорокалетнего могли назвать стариком. Наконец, скромный кафтан… Это уж — нет и нет!

Ах, как понятно гоголевское желание — в соответствии с изменившимся представлением о роли и облике русского литератора представить сатирика прошлой эпохи таким, что он-де и при дворе «подалее от других», сам по себе, и даже скромность наряда вызывающе отличает его от придворных. Перламутровые пуговицы — не чета, стало быть, бриллиантовым и золотым, стоившим, например, у царицына фаворита Ланского несколько сот тысяч. Но на деле наш Денис Иванович отличался, наоборот, франтовством, хвастая своими нарядами и, оказавшись в той же Франции, сообщал в письмах на родину, что соболий его сюртук с горностаевой муфтой поражают воображение иноземцев.

Пустяк?.. Говорю, конечно, о гоголевских поправках. Как посмотреть.

Простительная человеческая слабость — мерить прошлое своей меркой, иногда сглаживающей то, что непонятно или не нравится. Так что порою хочется закрыть глаза на «безумье» прошедших веков, счесть его несущественным, не замечая, как тесно оно, это «безумье», сплетено с «мудростью». До неразрывности. Почти до неразличимости.

Нет, не был Фонвизин ни скромником, ни вызывающе независимым, и в льстивости бывал замечен, и тем более в постоянном стремлении иметь сильного покровителя: в точности по правилам века, в котором сама смелость должна была иметь влиятельную опору и отчаянные одиночки вроде Радищева выглядели белыми воронами. И цены он себе как литератору тоже не знал. Не то чтобы был лишен писательского самолюбия, речь не о том, но сама роль слова воспринималась как побочно-второстепенная рядом с прямым участием в государственном деле. Так что все в той же Франции Денис Иванович будет неприятно шокирован, как парижане встречают воротившегося из ссылки Вольтера (прямо с королевскими почестями!), а отношение к слову его попросту рассмешит. Там, скажет он, идут целые «литеральные войны», и брат гонит брата из дому лишь за то, что один предпочитает Расина, а другой — Корнеля.

Что делать! Он не ведает ни про толпы, которые соберутся в январе 1837-го на Мойке, ни про взгляд целой страны, обращенный к Ясной Поляне. Тем более — можно ли было предвидеть курьезность, с которой аукнется собственная фонвизинская насмешливость, и где? Как раз во Франции! В двадцатых годах уже прошлого века в Париж приедет группа артистов Художественного театра, и хозяйки тамошних пансионов будут потрясенно наблюдать недоступные им страсти своих постояльцев: они, мол, как дети! Подумать только, вот эта почтенная дама (Книппер) чуть не отлупила зонтиком вон того господина (Бурджалова) только за то, что ему не нравится музыка давно умершего композитора (Ильи Саца) к давно не идущей пьесе («У жизни в лапах»)! Нет, это возможно только у русских…

Фонвизин — воплощенная мудрость своей эпохи. И ее же «безумье». Безусловная мудрость и весьма относительное «безумье», отчего во втором случае не обойтись без кавычек. Он — плоть от плоти причудливого и великолепного времени. Во всем, начиная с рождения и воспитания, то есть учителей.

(Уч′ителей, — мысленно произношу я; так ударяли в XVIII веке.)

Вспомним наставников Митрофана — солдата Цыфир-кина, кутейника Кутейкина, немецкого монстра Вральмана, пошедшего в педагоги из кучеров. Карикатурны, уж кажется, донельзя — ан возьмем и француза Бопре, экс-солдата и экс-парикмахера, нанятого в учителя (в учители) Петруше Гриневу: там-то автора не назовешь завзятым сатириком. Вообще — сочинители XVIII Столетия, и не только Фонвизин, Радищев, Новиков, но сама Екатерина II, на удивление единообразны в своих насмешках над российской привычкою зазывать в наставники иностранных бездельников и неумех. Потому что единообразна действительность.

Перейти на страницу:

Похожие книги