Сентиментализм возник, дорогие ребята, как реакция на век просвещения; он пошел, конечно, не от Томсона и Грэя, не от Ричардсона даже, не от всех тогдашних британских эмо, полагавших долгом постоянно плакать и ломать ручки, - но от Стерна, священника, хорошо понимавшего, что такое тонкий хлад. В его сочинениях не было ничего особенно ужасного - только сплошные контрасты, переходы от безвредных кощунств, как выразился бы Бабель, к высокому пафосу и обратно. Читателя надо было слегка потрясти, чтобы он расчувствовался; но уже Карамзин, адаптируя сентиментализм к русским нравам, понял, что бить надо ниже пояса. Его «Бедная Лиза» заставляла подростков рыдать на протяжении добрых полутора столетий, прежде чем стилистическая избыточность и прогрессирующая архаичность не сделали эту историю скорее смешной, чем печальной. Что касается солнца нашей поэзии, то оно было удивительно невосприимчиво ко всему чувствительному и любило над ним издеваться, как, скажем, над несчастным Кюхельбекером, жестоко страдавшим в лицее от одиночества и тоски по дому. Солнцу нашему не по чему было тосковать, семья его не больно-то любила; зато он всю жизнь потом тосковал по лицею и на последней встрече с товарищами разрыдался-таки. В принципе ему - хоть и универсальному, и всеобъемлющему - были понятней грубые, сильные, дневные чувства; что до эмоций более тонких - тут на первом месте было раскаяние: «с отвращением читая жизнь мою» и т. д., и к тому были, что скрывать, основания. Жалобное умиление, сострадание к сирым и убогим мало ему свойственны: отсюда - жесточайшая пародия «Станционный смотритель», сардонический смысл которой первым вскрыл Гершензон. Дуня сбежала с офицером и счастлива, а маленький человек Самсон Вырин страдает и мечется, и гибнет в конце концов, но жалко ли нам маленького человека Вырина, пропавшего ни за что? Мы над ним горько смеемся; и не надо приписывать Пушкину чувства, менее всего свойственные его здоровой, петролюбивой, сильной натуре. В этом смысле и Гоголь, при всей своей болезненности, еще чужд поначалу всяким сантиментам: существо солнечное, малороссийское. Но вот он приехал в Петербург - и на страницы его выполз Акакий Акакиевич, идеальное воплощение сентиментальности, нежность и ужас в одном флаконе, последний из последних, беднейший из бедных, обернувшийся после смерти гигантским привидением, срывающим шинели с сильных мира сего. Вот вам русский сантимент во всей его наглядности: так жалко, что убил бы.
А уж Лермонтов - это классический сентименталист, словно рожденный потрясать читателя, разжалобливать его с такой силой, какая только у офицера-головореза и возможна. Никто больше не умел извлекать такого чистого, небесного - и жалобного звука. Он душу младую в объятиях нес для мира печали и слез… Но это бы еще полбеды, а ужасное это стихотворение про дубовый листок, над которым рыдал умирающий Бунин! И так говорит он: «Я бедный листочек дубовый»… Господи, какая Чарская, какой журнал «Игрушечка» произвели бы на свет что-нибудь подобное?! Чтобы так написать, нужно быть поистине немного садистом - знал ведь, на какие болевые точки нажимает, на каких играет струнах! Сам под смертью ходит ежедневно, дружит с чеченцами, тоже головорезами, известен такими безжалостными шутками, что дошутился в конце концов - вывел-таки из себя простака Мартынова, который перед смертью только и сказал: была бы еще раз дуэль - еще бы раз его убил… Окуджава, помнится, многим пересказывал эту историю и добавлял: неспроста. Что-то там такое было, мы не все знаем. Это, конечно, изнанка сентиментальности: ведь тот, кто умеет разжалобить, - отлично знает, как взбесить, а то и раздавить. Но знание собственных слабых и уязвимых сторон предполагает - по крайней мере у большинства - уважение к чужим; и потому Лермонтов, думается, последней черты все же не переходил. Как, однако, совместить этот образ циничного мальчишки, который так и торчит из его писем, - и «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою»? Поистине, чтобы выбить у читателя слезу, надо обладать медвежьей силой: заметим, что сентименталисты в массе своей не самые приятные ребята.