Витория вышла, дробно стуча каблуками. Ради такого случая, готовясь к поминальной тризне, она сняла опинки и надела новые сапожки с глянцевыми носками. Самым коротким путем, по высохшим тропкам она добралась до заведения господина Йоргу Василиу. Там ждала ее нанятая просторная подвода, чтобы ехать вдвоем с приятельницей, госпожой Марией. А в горнице с круглым окошком — она это знала — сидела Гафица, которую в великой спешке позвал Гицишор.
Она вошла, скинула кожушки, опустилась на стульчик, приветливо глядя на госпожу Марию. Потом поворотилась к Гафице. Сказала, что рада найти ее здесь. Мол, и не чаяла ее увидеть. А рада она оттого, что может ей рассказать про разговор в примэрии, где субпрефект проводит дознание. Сперва на его вопросы отвечал господин Калистрат. Затем — господин Илие. Но ей, Витории, не понравилось, как он их допрашивает.
— А как он их допрашивает? О чем?
— Пытает их и так и сяк. Прежде чем войти к ним, я увидела там жену Богзы.
— Гм. Ты ее увидела? А ей-то что еще там понадобилось?
— Бог ведает. Я тоже посидела там немного. Послушала, что она говорила с какими-то женщинами. Одно скажу вам, милые мои: не приведи бог услышать, что говорят за твоей спиной закадычные подружки.
— Не иначе, как обо мне говорила.
— Ничего такого я не скажу. Не из тех я, что суют свой нос во всякие «интрики». О другом думаю: не калека она, не уродина, не дура. И не путается ни с писарем, ни с жандармом. Все это — я знаю — наветы завистников. Одного не понимаю: зачем ей понадобилось на других напраслину возводить? Вот я теперь, может, самая горемычная и разнесчастная на свете, вдовая, нищая, а сохрани меня бог оговорить человека, да еще работящего, зажиточного, что жену свою холит, одевает — глаз радуется. Ни за что бы не осмелилась сказать человеку хоть слово укоризны, оклеветать понапрасну. Так что я попросила муженька твоего пожаловать завтра на ту сторону, в Сабасу, на последний праздник дружка-приятеля.
Гафица была стройной бабенкой, с тонким станом, красивым, но холодным лицом. Под изящно выгнутыми бровями сияли миндалевидные, черные с поволокой глаза. Она носила юбку, расшитую блестками, модную кофту и обувку на высоких каблуках. Услышав дружелюбные слова горянки, она вся зарделась, от чего стала еще миловиднее. Думая о двуликости подруги, она усмехнулась и нашла немало выразительных слов, чтобы показать, какие бывают женщины на свете, особенно в урочище Двух Яблонь. Что же касается всяких наговоров, так она уже сказала, что невинному бояться нечего. Чекан Илие Куцуя спрятан дома, за иконой. Куда он только не брал его с собой, но ни разу не осквернил.
— Я за мужа на святом кресте могу поклясться.
— Знаю, милая. Не слушай ты этих пересудов. Уж какая я горемычная и то никого не оговариваю. Жду, покуда сам господь прольет свет. Его решение вовремя приспеет.
— И пусть, — вскинулась Гафица, сверкая глазами. — Кто совершил злодейство, тот пусть и отвечает. Кто смеется, пусть и слезами омоется.
— Знаю, — успокоила ее Витория. — Знаю, что господин Илие скажет начальнику всю правду. Не о том моя забота. И что бы там ни говорили о Богзе, у меня своя голова на плечах. Иных знаков, кроме тех, что поведал убиенный, мне пока не указано.
— Есть и другие, тетушка Витория. Верно говорю.
— Наслышана, как же.
— Вовсе нет. Ты небось думаешь, что я словами бросаюсь. А я говорю оттого, что душа нестерпимо болит: не стало покоя с некоторых пор из-за одной твари.
— Верю, милая.
Тут мягко вмешалась и супруга господина Йоргу Василиу:
— Да плюнь ты на нее, какая есть — такой и оставайся. Бог небось тебя ничем не обидел.
Гафица злорадно рассмеялась. Это делало ее еще прельстительней. А собеседницы не спускали с нее глаз, то и дело едко переглядываясь. Убедившись, что из нее ничего больше не вытянешь, они ее отпустили. Гафица вышла из комнатушки, увешанной ковриками и рушниками, и глаза Витории тут же подернулись печалью. Повернувшись к образам в восточном углу, она трижды перекрестилась. Потом обратилась к хозяйке, смотревшей на нее во все глаза, и стала сказывать не столько о ходе следствия, сколько о том, как упорствует человек, чей клык видится под заячьей губой. А ведь ломает его сила превыше человеческой.