— Мама! — позвал ее Леонард, робко положив руку ей на плечо. Но она отстранилась от него и продолжала тихо плакать. — Мама! — повторил он после паузы, снова подойдя к ней ближе, хотя она того и не заметила. — Милая, дорогая мамочка, — заговорил он, используя то ласковое обращение, которое еще недавно отвергал как недостойное мужчины. — Мамочка дорогая, я не верю им, не верю, не верю! — И он разразился страшными рыданиями.
Она тут же обняла его и принялась успокаивать, как грудного ребенка:
— Тише, Леонард! Успокойся, дитя мое! Я была слишком неосторожна с тобой! Я огорчила тебя! Я не принесла тебе ничего, кроме горя! — восклицала она, и в голосе ее слышался упрек самой себе.
— Нет, мама! — ответил он, сдерживая слезы, и глаза его стали серьезными. — Нет на свете другой такой мамы, как моя! И я не поверю никому, кто это скажет. Не поверю и побью всякого, кто осмелится это повторить. Побью!
Он сжал кулак, словно вызывая кого-то на бой.
— Ты забываешь, дитя мое, — проговорила Руфь мягко и грустно, — что я сама говорю это о себе. Говорю тебе правду.
Леонард крепко прижался к ней. Она чувствовала, как тяжело он дышит, словно загнанный зверь. Она не находила слов утешения и думала о смерти.
Наконец он затих. Руфь боялась взглянуть на него. Ей хотелось, чтобы он заговорил, но она боялась его первых слов. Она целовала его волосы, его голову, даже одежду, издавая тихие, невнятные, жалобные звуки.
— Леонард, — проговорила она наконец, — Леонард, взгляни на меня! Леонард, посмотри!..
Но мальчик только сильнее прижался к ней и совсем спрятал лицо.
— Дитя мое, что мне делать, что сказать тебе? Если я скажу, чтобы ты не обращал внимания, что это пустяки, то я солгу. Тяжкий позор и горе навлекла я на тебя. Позор за меня, за твою мать. Но знай, Леонард, ты не опозорен и не унижен в глазах Божьих.
Она заговорила твердо, словно нашла путеводную нить, которая наконец приведет его к покою и придаст ему сил:
— Помни это всегда. Помни, когда настанет пора испытания, когда люди будут называть тебя позорными именами. Вспомни тогда о Божьем милосердии и Божьей справедливости. И хотя за мой грех тебя заклеймят печатью отвержения в мире… О дитя мое, дитя мое!
Она почувствовала, что он поцеловал ее, словно попытался без слов успокоить ее. Это придало ей сил продолжать:
— Помни, сокровище моего сердца, что только за твой собственный грех ты можешь быть отвержен от Бога.
Она так ослабела, что ее руки разжались сами собой. Леонард смотрел на нее в испуге. Потом он принес ей воды и побрызгал на нее. Трепеща при мысли, что она умрет и оставит его, он называл ее нежными именами и умолял открыть глаза.
Когда Руфь немного пришла в себя, Леонард помог ей лечь в постель. Она лежала безмолвная, бледная, точно мертвая. Она почти надеялась, что обморок ее кончится смертью, и с этой мыслью открыла глаза, чтобы в последний раз посмотреть на своего сына. Она увидела его, бледного и испуганного, и сострадание помогло ей прийти в сознание и забыть о себе. Ей не хотелось, чтобы мальчик увидел ее смерть, если она и в самом деле умирала.
— Пойди к тете Вере! — прошептала она. — Я устала и мне нужно заснуть.
Леонард медленно и неохотно поднялся. Руфь попыталась улыбнуться ему, думая о том, что у него останется последнее воспоминание о последнем взгляде матери — нежном и сильном. Она проводила его глазами до двери. Но он не вышел из комнаты, а вернулся к ней и спросил робким, боязливым голосом:
— Мама, а
Руфь закрыла глаза, чтобы не выдать ту острую, как нож, муку, которую она почувствовала при этом вопросе. Леонард задал его, потому что, как все дети, избегал тяжелых и непонятных тем для разговоров, а вовсе не из-за стыда, столь раннего и столь внезапно возникшего, как Руфь ошибочно поняла.
— Нет, — ответила она. — Ты можешь быть уверен, что не станут.