Это сопротивление было вызвано затаенной злобой, которая кипела под ровной поверхностью ее жизни и постоянно искала выхода. Джемайма осталась на месте, лицом к лицу с отцом и Руфью. А Руфь, поднявшись со стула, стояла в страхе и трепете, словно молния осветила прямо перед ней пропасть. Ничто не могло ее теперь спасти: ни спокойная, безгрешная жизнь, ни глубокое молчание о прошлом, даже перед собственным сердцем. Старый проступок никогда не канет в забвение. Казалось, все спокойно на залитом солнцем морском просторе, но чудовище всплыло на поверхность и глянуло прямо на нее своими никогда не закрывающимися глазами. Кровь прилила у нее к голове, в ушах стоял шум, подобный клокотанию кипящей воды, так что Руфь не услышала первых слов мистера Брэдшоу. Правда, речь его была прерывиста и бессвязна от бешенства. Но ей и не нужно было слушать: она знала, в чем дело. Руфь как встала в первую секунду, так и замерла, онемевшая и беспомощная. Но вот она снова обрела способность понимать то, что говорил мистер Брэдшоу:
— Если и есть грех, который я особенно ненавижу, к которому испытываю отвращение большее, чем к другим, то это распутство. Он включает в себя все прочие грехи. Неудивительно, что вам удалось втереться к нам с вашей слащавой лицемерной наружностью, которая всех нас обманула. Надеюсь, Бенсон не знал об этом. Лучше было бы для него, если бы он не знал! Как перед Богом говорю: если он ввел вас в мой дом ради каких-нибудь своих расчетов, то он скоро узнает, как дорого ему обойдется милосердие за счет других. Вы — предмет толков всего Эклстона! Из-за вашего разврата…
Он просто задыхался от кипевшего в душе негодования. Руфь стояла молча, неподвижно. Голова ее поникла, глаза были полузакрыты дрожащими веками, обвисшие руки казались очень тяжелыми. Наконец тяжесть, давившая ей на сердце, чуть ослабла, и она смогла с трудом проговорить, тихо и жалобно:
— Я была так молода…
— Тем более вы испорчены, тем более отвратительны! — воскликнул мистер Брэдшоу, чуть ли не довольный тем, что женщина, так долго не решавшаяся ничего сказать, попыталась защититься. Из-за своего гнева он совсем забыл о присутствии Джемаймы, и тут, к его удивлению, та шагнула вперед и сказала:
— Отец!..
— Молчи, Джемайма! — прервал он ее. — Ты с каждым днем становишься все более дерзкой и непослушной. И теперь я знаю, кого за это благодарить. Если такая женщина пробралась в мое семейство, нечего удивляться никакой порче, никакому злу, никакому растлению…
— Отец!..
— Ни слова! Если уж ты, по своему непослушанию, находишься здесь, слышишь то, чего ни одна скромная девушка не стала бы слушать, то должна молчать, раз я тебе приказываю. Одна тебе от этого польза — вынеси урок. Посмотри на эту женщину! — И он показал на Руфь, которая чуть отвернулась от него, словно это движение могло отвратить его безжалостную руку. Ее лицо бледнело с каждой секундой. — Посмотри на эту женщину, которая предалась разврату, когда была гораздо моложе, чем ты сейчас! Сколько лет она лицемерила! Если когда-нибудь ты или кто-либо из моих детей любил ее, то отбросьте ее от себя теперь, как апостол Павел отбросил ядовитую змею прямо в огонь!
Он остановился, чтобы перевести дух. Джемайма, раскрасневшаяся, тяжело дышавшая, подошла к бледной как полотно Руфи. Она схватила ее холодную, помертвевшую руку, сжала теплым судорожным пожатием и, зажав так крепко, что потом в течение нескольких дней на ней оставались синяки, заговорила, не позволяя отцу перебить себя:
— Отец, дай мне сказать! Я не стану молчать и заступлюсь за Руфь! Я ненавидела ее, жестоко ненавидела — да простит мне Бог! — но поэтому ты можешь судить, что свидетельство мое истинно. Я ненавидела ее, и ненависть мою способно было охладить разве что одно презрение. Но теперь я не презираю тебя, милая, милая Руфь!
Последние слова она произнесла с необыкновенной мягкостью и нежностью, хотя отец метнул в ее сторону бешеный взгляд.
— Обо всем том, что вы, отец, узнали только теперь, я слышала уже очень давно — может быть, уже год назад, не знаю, в последнее время я потеряла ощущение времени. Мне внушали ужас и она, и ее грех. И я тогда же рассказала бы о нем, если бы не боялась сделать это не из лучших побуждений, а только под влиянием терзавшей мое сердце ревности. Да, отец, чтобы показать вам истинность моего свидетельства в пользу Руфи, я сознаюсь, что сердце мое уязвлено ревностью. Руфь нравится человеку, который… О нет, отец, пощадите меня, позвольте не говорить всего!..
На лице ее выступили красные пятна, и она замолчала на мгновение, не больше.
— Я следила за ней и подстерегала ее, как дикий зверь свою добычу. И если бы я подметила хоть малейшее уклонение от долга, хоть тень неправды в слове или деле и если бы, самое главное, мой женский инстинкт уловил хоть малейшую нескромность в ее мыслях, слове или взгляде, то старая ненависть вспыхнула бы адским пламенем! Мое презрение превратилось бы в отвращение, а не уступило бы место состраданию, новой любви и самому искреннему уважению. Отец, вот в чем я приношу перед вами свидетельство!