Он уже быстро становился непременной принадлежностью Рима. Сколько-нибудь значительные римляне начинали осознавать тот факт, что оценка Цицероном собственных талантов не рождена каким-то нахальным эгоизмом, но что его гениальность как адвоката действительно являет собой нечто исключительное. И чем быстрее это осознавали римляне, тем более представала перед Цицероном перспектива истинного прорыва за пределы младших магистратур — в заезды, обыкновенно открытые только для аристократов. Но чтобы достичь этого, ему следовало сперва установить свою гегемонию как оратора. Гортензия надлежало не просто низвергнуть, но устроить ему порку. Его «тираническое правление в суде»[105] должно обрести публичное завершение.
Поэтому когда Цицерон наконец сошелся с Гортензием лицом к лицу в деле, полном скандальных и пикантных подробностей, ставки едва ли могли быть выше. Обвиняемым был бывший губернатор Сицилии Гай Веррес, а обвинителем, вопреки обыкновению, выступал Цицерон. Это было рискованно, однако степень риска являлась точно просчитанной. Даже на скромном нравственном уровне римской провинциальной администрации Веррес являл собой густое и темное пятно. Предательство и жадность определяли весь ход его карьеры. Будучи сторонником Мария, пока марианцы находились у власти, он скоро понял, куда дует ветер, и бежал к Сулле со всей наличной казной своего командира. Облагодетельствованный новым режимом Веррес один за другим занимал ряд все более выгодных заморских постов. И если он, может быть, и не был, как утверждал Цицерон, «отмечен лишь своими чудовищными преступлениями и непристойным богатством»,[106] то, бесспорно, обладал чутьем на сладкие куски — корабли, спорные виллы, дочерей их хозяев. Но истинной специальностью Верреса был антиквариат. Годы грабежа греческого мира вселили в души римской знати безграничную любовь к высокому искусству. Официально симпатия эта считалась достойной презрения как проявление декадентского самоублажения, однако за сценой римские гранды отчаянно конкурировали между собой за любую продававшуюся ценную картину или изваяние. И теперь, когда дни штурмов и грабежей греческих городов пришли к концу, первый в мире рынок произведений искусства начал быстро набирать силу. Цены взлетали до небес, дельцы наживались. Нововведением Верреса здесь стало внедрение в торговлю гангстерских методов. Занимаясь изготовлением подделок, он содержал отряд экспертов, «ищеек»,[107] вынюхивавших подлинные шедевры. Веррес умел делать свои предложения так, что никто не смел отказать ему. Один из провинциальных старейшин, посмевший отказать губернатору, был раздет донага и привязан к конной статуе на центральной площади его города. Все происходило в самый разгар зимы, изваяние было сделано из бронзы, и старик скоро переменил свое решение. Прочих супостатов Веррес попросту распинал — даже если они были римскими гражданами.
Таким был человек, с которым собрался разделаться Цицерон. Он понимал, что, невзирая на тяжесть преступлений обвиняемого, дело окажется нелегким. Веррес имел высокопоставленных друзей и «длинные руки». Когда Цицерон отправился в Сицилию, чтобы изучить дело на месте, он обнаружил там подозрительную тенденцию: свидетели или намертво замолкали, или исчезали без следа. К счастью, пребывание квестором принесло ему достаточное количество собственных сицилийских знакомых. Свидетельства обнаруживались повсюду, даже в молчаливой провинции, разоренной Верресом дотла. В качестве обвинителя Цицерон был удовлетворен увиденным, однако как перспективный государственный деятель он был повергнут в ужас. Моральное падение Верреса в корне поразило два его страстных убеждения: в том, что Рим несет благо миру, и в том, что механизм Республики несет благо самому Риму. Вот почему Цицерон мог совершенно серьезно утверждать, что ставки в грядущем процессе имеют абсолютно апокалиптический характер. «Внутри окружающего мир океана не найдется такого места, сколь бы далеким или неприметным оно ни было, которое не пострадало бы от жажды угнетения других, которая гонит наш народ вперед, — предостерегал он. И если Веррес не будет осужден, тогда — осуждена будет Республика, ибо оправдание этого чудовища послужит прецедентом оправдания всех будущих чудовищ».[108] Хотя сказано крепко и даже чересчур, в словах его кроется нечто большее, чем нередко присущее адвокату желание «пустить мурашки» по чужой коже. Цицерон должен был верить в собственные слова — ради любви к собственным политическим идеалам и уважения к себе. Если курсус вознаграждает жадность, а не патриотизм, если такой человек, как Веррес, сможет восторжествовать над ним, тогда Римская Республика действительно прогнила насквозь. Вот тот аргумент, которого Цицерон придерживался всю свою жизнь: его личный успех следует рассматривать как показатель здоровья Рима. Истинный критерий здесь без всякого шва соединяется с излишней любовью и уважением к себе.