И хозяин, и гость – оба принарядились ради торжественного случая. Лука Максимович был в знакомой уж нам ферязи из объяри с золотыми и серебряными «клинцами» и «реками»[9] по вишневой земле и в красных сафьяновых сапогах. Фома Фомич был одет в кафтан из венецейского атласа, расшитого по серебряной земле золотыми травами; «козырь» – воротник кафтана – закрывал половину затылка старого князя и – признак богатства Щербинина – был унизан по борту жемчугом, а к середине от края усыпан самоцветными камнями, подобранными в узор; сапоги у него были зеленые, с приподнятыми кверху, вышитыми золотом и шелками носками; в них были заправлены шаровары темного бархата.
Уже много раз взглядывал Лука Максимович на старого Егора, уже много раз слышалось хозяйское «Выкушай!» и ответное гостя: «Не буду без тебя!» Покраснели лица бояр, речь стала оживленней.
– Моему Алешке за деньгами нечего гнаться – слава богу, меня Господь богатством не обидел… – говорил Фома Фомич, глаза которого под влиянием хмеля утратили свое холодное выражение.
– Кому о богатстве твоем не ведомо! – слегка заплетающимся языком ответил Лука Максимович.
– К тому говорю, что женить хочу Алексея на дочке твоей не приданого ради, и, коли требую прикруты и хочу, чтоб она была вся, до алтына последнего, выдана, так не корысти ради, а соблюдения обыка дедовского.
– Понимаю, княже.
– Сыну моему не деньги надобны, а жена добрая, ласковая да не ленивая.
– Уж что-что, а не хвастаясь скажу: такую другую искусницу, как моя Ленка, поискать да и поискать! Да вон, гляди, скатертка эта, как по-твоему, хороша али нет?
– Скатертка добрая. Ишь, травы на ней какие выведены!.. Больно хороша!
– Все своими руками дочка вышила!
– Искусница!
– Точно что, Егорушка! Подай-ка нам…
– Нет, уволь, хозяин дорогой! Ей-ей, невмочь!
– Пустое! Еще чарочку, выкушаешь!..
– Разве что чарочку и то с тобой вместе.
– Со мной так со мной…
Вино было принесено, и бояре осушили кубки.
Потом пошла беседа по-прежнему. Князь клялся и божился, что он не корыстен, Лука Максимович уверял, что верит ему, и расхваливал на всякие лады свою дочку.
– Знаешь что, – промолвил после случившегося недолгого молчания Щербинин, – всем я доволен – и употчеван тобой вдосталь, и все такое, одного мне не хватает…
– Будь добр, скажи, чем тебе я не угодил? – спросил с легкой тревогой Лука Максимович.
– Ты-то мне всем угодил, а это у меня так уж желаньице в душе поднялось…
– Скажи, исполню, коли могу.
– Смерть хочется мне на сноху будущую посмотреть! Покажи ее, сделай милость.
Лука Максимович замялся.
– Гмм… Сам знаешь, обыка нет, чтоб бабы к мужчинам чужим выходили… – пробормотал он.
– К чужим? Так я тебе чужой? Не сегодня завтра сына своего с твоей дочкой обвенчаю, а чужой! Коли так – прощай!
– Да ты никак осерчал, Фома Фомич? Полно! Не гневайся! Мне что! Я рад гостя уважить, а потому только, чтоб после кумушки московские не стали девушку зазорить.
– Экий зазор, что свекру будущему на глаза покажется! К тому ж, глянь, борода-то у меня уж сивая… Кабы помоложе был – ну, тогда, пожалуй, а то ведь без мала что старцу.
– Что ж, посмотри доченьку мою. Мне ее казать не стыдно – не дурнышка! Егор! Скажи боярыне, чтоб шла сюда с Аленушкой, – приказал старому холопу Лука Максимович.
XXXIII. Перелом
Светло от лучей солнечных в горенке Аленушки, и так же светло на душе боярышни. Сидит Аленушка у окна, вся облитая теплыми весенними лучами, напевает веселую песенку и смотрит на сад, начинающий покрываться словно легким зеленым налетом. Она вспоминает свои встречи с Алексеем – тайные встречи, и в душе ее будто непрестанно твердит кто-то прерывистым, радостным голосом, что скоро не надо будет этих тайных свиданий, что скоро хоть перед всем светом может она его называть своим «милым Алешенькой», а он ее «голубкою милою».
– Аленушка! Надевай скорей сарафан самый что ни на есть лучший! – говорит, запыхавшись, спешно вошедши, почти вбежав в комнату, Марфа Сидоровна.
– Зачем? Ведь я и то в сарафане праздничном? – удивленно спросила боярышня.
– Батюшка зовет… Свекр тебя повидать хочет.
Девушка заволновалась:
– Ах, как же я!..
– Да уж ладно, ладно! Панкратьевна! Малашка! Агашка! Снаряжайте боярышню живее! – кричала боярыня. – И я сама пока принаряжусь…
Спешно расплели, расчесали и опять заплели холопки косу Аленушки, вплетя в нее жемчужные нити и алую ленту с расшитым разноцветными шелками «косиком»[10], укрепили на голове боярышни кокошник с золотою вышивкой, с самоцветными камнями; надели новый сарафан на нее…
Пришла Марфа Сидоровна, тоже принарядившаяся.
– Покажись-ка, покажись, какова! – промолвила Марфа Сидоровна, разглядывая дочь. – Не надо ль подрумяниться тебе маленько…
Стоявшая за боярыней и выглядывавшая из-за ее плеча Панкратьевна прошамкала:
– Какие тут еще румяна класть, коли и так щеки жаром горят! Красота девица! Коли и такая не понравится свекру-то, так не знаю, какую ему и надобно!
И действительно, надо было бы быть слишком прихотливым, чтобы остаться недовольным наружностью боярышни.