Далеко не так дела обстояли в Казани и Харькове. Казанский университет, как упоминалось, был открыт без всякой поддержки местного общества. К. Ф. Фукс вспоминал, что по приезде в Казань «здесь нашел почти дикарей», имея в виду под ними как татарское население города, так и грубость нравов местных дворян[1079]. Тем не менее именно этому профессору, единственному из своих коллег, удалось занять в городе «выдающееся место в качестве практикующего врача и филантропа» – в доме Фукса в 1820—40-е гг., проходили литературные вечера, это был подлинный центр умственной жизни города.[1080] Сближению профессора с горожанами во многом способствовала его успешная медицинская практика, при том что искусных врачей в провинциальных городах всегда не хватало. Любопытный пример в этом роде представляет история Харьковского университета – уже упоминавшийся выше ветеринар Пильгер здесь добивался подтверждения своего диплома доктора медицины для того, чтобы ему разрешили врачебную деятельность, и в этом его поддерживали некоторые влиятельные городские жители, которые уже получали от него медицинскую помощь, но поскольку официального разрешения на это Пильгер тогда не имел, ему приходилось выписывать им рецепты под видом лекарств для лечения лошадей.[1081] В целом же, немецкие профессора в Харькове держались отчужденно от местного общества, образовывая свою отдельную «колонию», и даже улица, где они жили, впоследствии получила название «Немецкой».[1082] Впрочем, это одиночество было не полным, иначе как объяснить, что несколько профессоров (в том числе Шад и Роммель) женились на местных горожанках, хотя на примере Роммеля можно понять, как раздражало ученого появление в его доме многочисленных местных родственников с «буйным» характером. По его воспоминаниям, общему сближению немцев с харьковчанами очень препятствовала та зависть и ревность к высоким чинам университетских ученых, с которой «честолюбивый и не желающий учиться дворянин преследовал иностранных профессоров, не обращая внимания на благородные намерения своего императора. Глупые русские старики не различали прибывших в пору императрицы Екатерины II беглых авантюристов и невежд, которые прикрывались профессорскими титулами, и вызванных теперь превосходных университетских профессоров. Это было питательной средой для всеобщей ксенофобии, которая в час вторжения французов достигла широкого распространения».[1083]
О действительном усилении в русском обществе настроений, обвинявших в бедствиях 1812 г. любых иностранцев, говорит то, что их явный отпечаток присутствует даже в письме нового попечителя Казанского университета, просвещенного вельможи графа М. А. Салтыкова к университетскому профессору Ф. К. Броннеру. Салтыков обрушивался на «злоучения, превозносимые злодеями, причисляющими себя к цивилизованным народам», обличал «отвратительные деяния, роковое проявление которых только что ознаменовало собой текущую жизнь», имея в виду нашествие Наполеона. «Благо России, – писал он, – обуславливается учениями, внушающими нам наши обязанности по отношению к законным государям, возжигающими в сердцах наших пламя любви к отечеству, поддерживающими добрые семейные нравы – учениями, имеющими своею задачею животворить дух, а не пускать пыль в глаза».[1084] Как надеялся Салтыков, именно этому и должно служить приглашение в Казань иностранных профессоров. В ответ на такое письмо, гневную интонацию которого, направленную против иностранцев, Броннер тут же почувствовал, профессор заверил попечителя: «Почти все мои иностранные сотоварищи представляют из себя добровольных изгнанников, вынужденных злой судьбой покинуть свою родину. Все они проникнуты чувством справедливого негодования по отношению к разорителям их родины и всей Европы… Мы все наравне с природными русскими принимаем участие в судьбах нашего нового отечества, его бедствия стесняли горестью наши сердца, его победы исполняли их радостью»[1085].
Действительно, немецким профессорам, бежавшим из Германии от французского гнета, пришлось расплачиваться за его последствия в России после 1812 г. Осуждение некоторых из них (а, например, над Штельцером обвинение в «предательстве», которое он так и не признал, тяготело свыше двух лет и было снято только благодаря амнистии, объявленной манифестом Александра I) легко переносилось на отношение ко всем немецким ученым. В ответ те остро почувствовали себя чужими в стране, которой хотели посвятить свои лучшие силы. Именно поэтому после 1812 г. количество немецких профессоров и преподавателей в российских университетах начинает стремительно падать. Соответствующая хронологическая динамика представлена в следующей таблице.
Количество немецких профессоров[1086] и адъюнктов в российских университетах в первой четверти XIX в.[1087]