Совершенно другим настроением проникнуты письма из Москвы профессора X. Штельцера. В августе 1807 г. он упрашивал Мейнерса организовать для него приглашение в какой-нибудь немецкий университет со словами: «Я не могу и не буду здесь оставаться, среди варварства без границ, среди общего отупения благородных чувств, среди полного удушения всего доброго, среди вечных мечтаний без реальности, среди поступков без цели. Вы и не поверите и не вместите вовсе в мыслях в вашем светлом Гёттингене все то, что приводит здесь в смятение рассудок образованного немца. Только слабоумному нравится здесь, когда лестью ему ослепляют близорукие глаза. Примите же к сердцу просьбу человека, которого во цвете лет печаль уже поставила на край гроба»[1065].
В этих риторических выражениях слишком явно виден отпечаток личности Штельцера, его наклонности во всем видеть плохую сторону и жестко противопоставлять российское «варварство» своему положению «цивилизованного человека». Это подтверждает последовательный обзор его писем из России, хранящихся в фондах библиотеки Гёттингенского университета (и опубликованных лишь частично). Уже в первом из них, посланном Мейнерсу из Петербурга летом 1805 г., Штельцер жаловался на подавленное состояние духа из-за того, что в России ему пришлось нести многочисленные расходы, заново приобретать вещи, терпеть убытки из-за падения обменного курса и т. д.[1066] Первое же его письмо из Москвы от 29 ноября того же года раскрывает подлинные причины его недовольства положением в университете: Штельцер надеялся зарабатывать в России достаточно денег, чтобы содержать себя, семью и еще высылать часть средств в Германию, а вместо этого видит, что его жалование в относительном размере все время уменьшается из-за обесценивания рубля, а университет не приносит дополнительных доходов. Даже на объявленные им приватные лекции он не может твердо рассчитывать и потому высмеивает слушателей, которых «насчитывается 50 студентов, но никто и понятия не имеет, что такое уголовное право», причем «дети знати стыдятся учиться там, где почти все студенты из мещан и на казенном коште».[1067]
В следующем письме из Москвы (1 июля 1806 г.) Штельцер продолжал насмешки над городом и университетом, где «никто не хочет и не может учиться, в судах заседают унтер-офицеры, лейтенанты и камердинеры, адвокатами идут мастеровые, а нынешние студенты большей частью не понимают ни немецкого языка, ни латыни, но азиатское высокомерие заходит так далеко, что они полагают, что знают все, а не знают и того, что известно немецкому школьнику». Язвительно он отзывался об образе преподавания своими коллегами по факультету русских законов в виде «комедий, над которыми здорово смеется публика». В отношении своего будущего в России Штельцер чувствует себя полностью обманутым и полагает, «что немецкий ученый должен потерять рассудок, чтобы отправиться сюда, если он знает положение; и я стыжусь и терзаюсь, что это сделал»294. Надо сказать, что неприязненное отношение к стране и ее порядкам привело Штельцера в 1812 г. в ряды сотрудников французских оккупационных властей в Москве, вызвав потом, после окончания войны, его вынужденный уход из Московского университета.[1068]
Однако жалобы Штельцера являются ярким примером, который в той или иной мере указывает на объективно существовавшие трудности адаптации немецких профессоров к тем условиям, в которых они оказались в российских университетах. Так, к одной из очевидных проблем относились взаимоотношения внутри складывавшихся профессорских корпораций, причем каждому из трех университетов здесь были присущи свои особенности.
В Московском университете M. Н. Муравьеву приходилось решать вопросы с улаживанием обид уже работавших там профессоров. Так, например, профессор Ф. Ф. Керестури весной 1803 г. оскорбился приглашению новых иностранных профессоров якобы «ко вреду его знаний и заслуг». Муравьеву приходилось терпеливо налаживать отношения между новыми и старыми членами университетской корпорации: полтора года спустя он уверял профессора Политковского, что определение Г. Фишера на кафедру естественной истории «не оскорбляет его благородное честолюбие», но попечитель желал бы, чтобы Политковский посвятил свое искусство единственно врачебной науке.[1069] Тем не менее новые немецкие профессора (прежде всего гёттингенцы) образовали в Московском университете особую тесную группу, дружили и породнились семьями, а на заседаниях Совета зачастую противостояли «старым» немецким профессорам, прибывшим еще в XVIII в., которые по своему университетскому статусу в начале XIX в. близки были к русским ученым.[1070]