– Что общего может быть у племянницы родовитого русского вельможи, чьи прадеды еще при царе Михаиле в Думе сидели, с французом, на коем, я уверен, клейма ставить негде? – возмутился Артамон.
– Вот и я понять не могу! Должно быть, меня все же подводит память, – пробормотал Сурок.
– Светотень тебя подводит, – буркнул я, попытавшись забрать у Артамона портрет. – Непохоже что-то, чтобы ее прадеды в боярской Думе сидели. Совершенно не русское лицо.
Я знал, что говорю. Живя в Риге, которая, как я уже говорил, сперва представлялась мне даже большим Вавилоном, чем Санкт-Петербург, я сперва путался, но в конце концов наловчился угадывать нацию по лицу и повадке, даже по каким-то подробностям костюма. Видя бородатого мужика в холщовых штанах и грязной рубахе, я по одним лаптям мог определить его происхождение: русские и белорусы плели их как бы по диагонали, лыко гляделось ромбами, а латыши и литовцы – прямо, лыко гляделось квадратами.
Далее мы запутались окончательно в своих расчетах и домыслах: что чему соответствует, ежели приобретение Филимонова, сделанное им в модной лавке, женщина или же, напротив, мужчина.
Сурок уж стал сердиться на бедную Натали, не умевшую отличить даму от кавалера.
– Перестань, Сурок, – сказал ему Артамон. – Тебе разве бабка наша Савицкая не рассказывала о кавалере д’Эоне? Он не одну даму вокруг пальца обвел! Его все фрейлины покойной государыни Елизаветы Петровны девицей считали! Да и он при них не чванился – раздеваясь до рубашки, их корсеты все перемерил! И то не догадались!
Прасковья Тимофеевна Савицкая была какой-то общей бабкой, и то, в восемьдесят лет, имеючи семерых или восьмерых детей, каждый из которых уже дожил до внуков, поневоле окажешься этаким патриархом женского пола. И Артамону, и Сурку она доводилась все же не родной бабкой, а чем-то вроде двоюродной. Молодежь ее любила и частенько приезжала послушать истории о былых дворах и занятных любовных интригах. Она же, воспитанная в старинных правилах, была с молодыми не просто снисходительна, а многих в большой беде умным советом выручала, обходясь при этом без нравоучений.
– Рассказывала! Да только всегда прибавляла, что обмануться было нетрудно. Она не только сама, своими глазами, видывала д’Эона при дворе, но и ночевала с ним в одной комнате. У него были белокурые шелковистые волосы, глаза светло-голубые и томные, талия – вот так перстами охватить можно! А мусью Луи? Да у него талия толще моей! У него, видать, уже брюшко, как положено человеку в годах, имеется!
– Как будто не бывает толстых дам! – возразил я. – Тут иное. Д’Эон умел изобразить даму, он изучил дамские повадки. Ему бы на театре играть – он ведь тем и понравился покойной государыне, что замечательно умел читать вслух, изображая голосом все чувства. Диво, что вообще дознались о его тайной миссии и о письмах французского короля, упрятанных в книжный переплет.
– А что, мусью Луи тоже умеет представить даму так, что нетрудно обмануться? – спросил Сурок. – Сдается, что нет… Хотя смешно было бы, если бы при своей плотной фигуре и вороных кудрях он вздумал бы изображать двадцатилетнюю белокурую резвушку…
Мы заговорили об актерском мастерстве, о знаменитой мадмуазель Марс, которую тоже эфирным созданием не назовешь, о статности, необходимой, чтобы не потеряться на сцене, и совершенно отвлеклись от моих невзгод.
Время меж тем бежало, было далеко заполночь, и мы уж собирались, умаявшись, располагаться на ночлег, как услышали во дворе шум не шум, шорох не шорох, однако что-то там происходило.
Задув свечу, я хотел было выглянуть в окошко, но сообразительный Сурок мне не позволил.
Он осторожно отворил окошко, и мы услышали невнятные голоса. Один был потоньше, другой погуще, но слов разобрать мы не сумели. Незримая парочка тихонько беседовала чуть ли не под моим окном.
Первая моя мысль была: как эти люди попали во двор?
Ночью и двери герра Штейнфельда, и двери герра Шмидта, выходящие на Малярную улицу, заперты. Это правило, которое соблюдается свято, особенно теперь, когда в городе столько пришлого народа. А после пожара в предместьях, сопровождавшегося мародерством, сильно напугавшим наших бюргеров, – тем более.
Если живущие в обоих домах мужчины хотят ночью побеседовать с женщинами, выходить во двор им незачем. Подмастерья ювелировы ночуют в мастерской, откуда ночью попасть в хозяйский дом и соответственно во двор им никак нельзя – двери на запоре. Штейнфельд сам как-то поделился своей заботой: в доме молодые девицы и вдовушка (тогда Катринхен и Анхен еще были живы), в мастерской – молодые парни, и приходится исхитряться, чтобы репутация девиц не пострадала.
Кто же тогда шепчется во дворе? И если человек посторонний – откуда он там взялся?
Я хотел было растолковать эти обстоятельства своим родственникам, но не успел: отчаянный Сурок перекинул ногу через подоконник и слетел вниз, прямо на незримых полуночников. Раздался вскрик, треск, топот.
– Держись, Сурок! С нами Бог и андреевский флаг! – воскликнул Артамон и прыгнул следом.
Глава девятая