Речь, помню, шла о вариациях A.B.E.G.G. Шумана. Рихтер в те годы играл очень большие программы, и многое – впервые в своей жизни. Поэтому каждый концерт был для него и для нее испытанием. Вариациями A.B.E.G.G. начинался один из таких концертов в Большом зале консерватории.
В этот день Анюша все как бы тихо напевала про себя простой немецкий мотив – первые такты – и повторяла:
– Господи, только бы начать, ведь совсем, совсем болен бедный мальчик…
Чем же был болен Рихтер?
Страшной взыскательностью внутреннего слуха. Он был болен таким совершенством музыкального воображения, что никакие руки, даже его, никакая техника не казались ему достаточными для выполнения своих задач. Из-за этого до сих пор многим непонятна его беспощадность к себе, его постоянное недовольство собой.
Особенно трудно, особенно страшно ему было начинать концерты.
И вот, в безмолвии переполненного, ожидающего зала, где слуховое напряжение так велико, что кажется осязаемым, он сидит за роялем, откинув голову, как бы вспоминая; то кладет, то снимает с клавиатуры руки, примериваясь; и вдруг неожиданно начинает… Он сыграл тему чисто и легко и как будто издалека. Это даже не прозвучало, а словно донеслось в зал из увитого плющом старого немецкого окна, и началась шумановская поэзия. Вариации – одна лучше другой. Концерт с каждой минутой все больше захватывал зал.
Как во всяком великом искусстве, здесь счастливо соединялись противоположности. Размах и точность. Вулканическая мощь и бережность. Сила и нежность. Никто еще не играл так прозрачно, как Рихтер, так подчиняя себя автору и так всем
А ведь всего два часа назад он сидел за столом у Анны Ивановны и молчал. Иногда он тихо вздыхал, рассматривая стену, и чуть двигал углом рта. Так выслушивают тяжкое известие или думают о непоправимом. И на его лице появлялась горестная складка, как на старинном портрете, которую так мешало видеть отражение!
Сказать, что я любил Рихтера, – это ничего не сказать! Я опасался называть его по имени и отчеству. Я говорил ему только
– Анна Ивановна, вы видите, как мне с Митей трудно? Он меня слишком уважает…
Многие годы я провел рядом с Рихтером. Судьба подарила мне счастье видеть его, есть, гулять, разговаривать с ним, часто быть рядом, когда он работал, слышать его рассуждения о музыке, литературе, живописи, о театре, о кино, я бывал почти на всех его московских концертах, и я совершил непростительное: ничего не записывал, не вел никаких дневников, не считал эти счастливые дни, которые складывались в годы, десятилетия, уходя и уходя… И сейчас я располагаю только его драгоценным присутствием в моей памяти. Только этим…
Итак, для начала, три человека. Мама, Анна Ивановна, Святослав Теофилович… По ходу рассказа в освещенный круг этого повествования будут входить и навсегда уходить из него люди, знавшие и не знавшие друг друга…
Но с чего же все-таки начать?
Глава вторая. Чужие следы
Итак, с чего же все-таки начать? А с начала…
Послевоенная Москва лежала в кольце окружной железной дороги. Западные окраины начинались прямо у метро «Сокол». Это была последняя станция, и если нужно было ехать дальше, то пересаживались на трамвай или на троллейбус.
Уже здесь, у метро, жизнь была совсем деревенской. Одноэтажные деревянные домишки только крышами виднелись над кустами сирени и жимолости. Тут же пощипывали пыльную траву козы, перекликались петухи. Здесь кончалась Москва.
Район за железной дорогой назывался Покровское-Стрешнево. Одна из его частей, поселок Красная горка, состоял из четырех проездов, вдоль которых располагались небольшие зимние дачи на одну-две семьи, с садами, заросшими яблонями, георгинами и настурциями. Иногда, правда, практичные люди сажали тут что-то полезное, например укроп, но почему-то больше было принято разводить цветы. Воду для поливки доставляли в ведрах, никаких моторов и шлангов тогда ни у кого не было. И в жару вечерами у колонки бывали очереди. Это был своеобразный клуб. Здесь соседи общались, корректно разговаривая на бытовые темы.
Красную горку в основном населяли семьи польско-латвийского происхождения.
Поселок огибался Рижской железной дорогой, и поворот здесь был так крут, что идущий состав не просматривался одновременно с первого и последнего вагонов, где были таможенные посты. Это давало возможность рижским контрабандистам выбросить в какой-то момент свой груз и беспрепятственно миновать таможню на вокзале. Выброшенное поднималось сообщниками или родственниками. Так некоторые объясняли национальный состав этого местечка. Но можно ли было верить в наши ясные сталинские времена столь романтической версии? Версии в стиле Мериме?