— А вот и нет! А вот и не как все! В церковь же вы не пойдете венчаться, верно? А во дворец вас не возьмут, значит, праздника ни у тебя, ни у нас не будет. Разве к такому замужеству я тебя готовила? Да это же стыд и позор! И платья белого ты себе шить не станешь, верно? Незачем вроде, раз вы уже так давно вместе — а мне-то невдомек, старой дуре, и ты хороша — ни звука бабке, ни полслова… Виктор Захарович такой хороший работник… общественник… заботливый… не знаю что… Позаботился! Эх… Лишил он тебя праздника, который женщина до самой могилы помнит. Тебе тут мать изображала, как меня твой дед бросил. Так ты что думаешь, я его потасканным пьянчужкой помню, с редкими волосенками и пустой улыбочкой на дрожащих губах? Как бы не так! Он в моей памяти таким остался, каким в день свадьбы был — молодым красавцем, в черной паре от приличного портного, весельчаком, балагуром — час мог заставить всю компанию кататься по полу от смеха, — танцором из самых первых… А ты — «выхожу замуж»… Что сама-то вспоминать станешь? Речи, что над его могилой скажут?!.
Н-да… Зря, похоже, я радовался… Елена Игнатьевна не лучше остальных оказалась, только что в другую дудку дудит…
И снова поползло на меня видение: на полузакрытой белесой двери в коридор явственно проступает гигантская фотография…
На следующий день я дежурила по пищеблоку. И вот, когда после ужина я заканчивала уборку, в ту часть избы, что служила нам столовой, вошел Виктор Захарович. Его лицо показалось мне уже не просто побледневшим, как накануне, а смертельно бледным, белым — такие маски «живых покойников» я видела в каком-то брехтовском спектакле. Я испугалась немного, но и обрадовалась, жутко обрадовалась.
— Я пришел против своей воли, Дарья Аркадьевна, но другого выхода у меня нет… Чтобы окончательно не выглядеть трусом в ваших глазах, я обязан высказаться до конца, а там — будь что будет…
Он говорил очень медленно, словно тут же обдумывал каждое слово и еще принуждал себя произнести обдуманное вслух.
— Обязан сказать вам внятно, что глубоко и сильно люблю вас — надеюсь, более чем годовая проверка выглядит достаточно убедительной и для вас… И еще скажу, что для меня было бы великим счастьем, если бы вы были рядом со мной — на любых основаниях, на каких вы только пожелаете… Что тогда появился бы смысл и свет в моем бессмысленном существовании, радость в моем безрадостном одиночестве…
Он подошел ко мне вплотную, вынул у меня кастрюлю из рук — я машинально продолжала вытирать ее, — осторожно поставил кастрюлю на стол и обнял меня за плечи… Такой, какой я была в тот момент: с полотенцем в руке, в засаленном переднике, вспотевшую, со сбившейся набок косынкой на растрепанных волосах.
— Я должен был отчетливо изложить вам все это; вы могли и не понимать, что с моей стороны это не блажь, что вы значите для меня необыкновенно много. Всю ночь и весь день сегодня я упрекал себя за то, что не сказал вам вчера все как есть, и понял, что откладывать дальше нельзя… Промедление смерти подобно…
Он улыбнулся наконец, хоть и грустно, но все же улыбнулся.
— Не стану торопить вас с ответом, — он легонько прижал меня к себе, мне пришлось поднять голову, чтобы не уткнуться лицом ему в грудь, и он глубоко заглянул мне в глаза, — только, если можно, пусть этот ответ будет окончательным. Понимаете? Так или так…
И опять стояла тишина, только гулко билось у самого моего уха его сердце; если правда, что размеры сердца человека соответствуют размерам его кулака, сердце у Севастьянова должно быть большое. Все, о чем я думала целый год и всю бессонную ночь накануне, — все отхлынуло вдруг, ушло, как морская волна, и я, встав на цыпочки, вытянувшись, как только могла, зажмурив глаза — на этот раз их зажмурила я! — поцеловала его. Мой неумелый поцелуй пришелся ему в подбородок, но мимолетное ощущение неловкости сразу же захлебнулось в клокочущей радости: он склонился мне навстречу.