— Вот, полюбуйся, — понимая, что заседание идет к неизбежному концу, Аркадий Владимирович говорил теперь торопливо, словно стремясь уложиться в регламент. — Полюбуйся, дорогая Маша, — вот они, плоды твоего воспитания! Ты постоянно пилила меня за строгость, обзывала придирой, брюзгой, занудой. Ах, натура девочки должна развиваться спонтанно, ах, не надо ее ни к чему принуждать, ах, Макаренко безнадежно устарел, а вот доктор Спок… Ты словно забыла о таинственной русской душе, не укладывающейся ни в какие рамки. Вот она — самая таинственная из всех! Сидит перед тобой на стулике, поджав ножки, — наша дочь, наше с тобой создание. Что ты понимаешь в ее психологии, позволь тебя спросить? Что для тебя ее душа — потемки? А?! Отвечай же, чего молчишь? То-то, нечего вам сказать, уважаемая Мария Осиповна. В своем «невмешательстве» ты зашла так далеко, что совершенно упустила дочь из вида, перестала влиять на нее, оказалась слепой. Три года ты не могла обнаружить, что у твоей дочери роман — да что роман, ведь последнее время мы, оказывается, мешали ее счастливой семейной жизни. Ме-ша-ли, сами того не подозревая. Прекрасный результат, ничего не скажешь!
— А ты? — Мария Осиповна, подавленно, из своего угла. — Ты разве не был слеп, Аркаша?
— Был! Да, и я был слеп, но почему?! Разве ты не запретила мне контролировать духовную жизнь ребенка? Естественно, я… я упустил нить… утратил контакт. А потом было поздно. Как только девчонки начинают взрослеть и укорачивать школьную форму…
— Дашенька никогда этим не занималась, — сухо заметила Елена Игнатьевна.
— Был грех, бабуля, — весело кивнула ей Даша. — Мы с Лизой Черновой у нее дома над этим трудились, а ты не замечала…
— Слава богу, хоть остатки совести у нее есть — надеюсь, и я немного причастен к этому! — Аркадий Владимирович торжествующе изобразил пальцами спираль. — А вам бы лучше помолчать, — он укоризненно качнул головой в сторону тещи. — Вы ее больше всех и баловали, сами только что признали. Вы и Кешку разбаловать готовы, но тут я вам не уступлю, как хотите, парня я вам на растерзание не отдам… — Он перевел дух и вновь повернулся к Даше: — Но ты не радуйся, мой свет. Можешь, конечно, упрекать меня в нежелании услышать крик твоей души, в чем угодно еще, но знай: я, с детства привыкший с почтением относиться к самому простому человеку, если он этого достоин, я никогда не смирюсь с тем, что тебе заблагорассудилось искалечить свою судьбу, связавшись со стариком. Да-да, со стариком — мы тоже умеем называть вещи своими именами, не воображай, что это прерогатива вашего поколения. Мне отвратительна сама мысль о том, что этот человек обнимает мою дочь и при этом обворовывает ее, оставляет без будущего… Перед богом и людьми я заявляю: мы не имеем права равнодушно смотреть, как ты гибнешь. Скажи: ты способна была бы спокойно стоять на берегу и глядеть, как я или мать захлебываемся в быстрине? Способна? Отвечай! Способна?
— Наверное, нет, — нерешительно ответила Даша. — Но я почти не умею плавать, папочка, чем бы я смогла помочь?
— Это неважно! — крикнул отец. — Это совершенно неважно, умеет человек плавать или нет. Я тоже не умею плавать, я мог бы погибнуть, бросившись спасать тебя, но я не раздумывая кинулся бы в воду, заметив, что ты тонешь…
Очередное мое видение…
— Что я тону… — задумчиво повторила Даша. — А скажи, пожалуйста, папа, ты случайно не обратил внимания на то, что я стала лучше за последние годы?
— Что значит — лучше? Похорошела?
— Говорят, и это есть, но тут уж не мне судить… Мне кажется, я стала ровнее держаться и на работе, и с вами, дома, ушли в прошлое мои бесконечные капризы, вечная неудовлетворенность чем-то, чего я часто сама объяснить не могла, я стала добрее…
— Допустим. Но что здесь особенного? Ты просто выравниваешься с возрастом. Да, я обратил внимание, что ты стала внимательнее к бабушке, к брату, даже позавидовал им, признаться, но все это я отнес за счет того, что ты взрослеешь, вот и все.