Ласково попрощавшись с Таней, Евсеев уехал, а больную Залыгину, оформив документы, свели в душевую, попросили переодеться в смешной, невероятно наивный и вовсе не казенный халат, весь в цветочках, а затем, в сопровождении сестры, направили в четырехместную палату, где в ее распоряжение была предоставлена стоявшая справа от входа железная кровать, застланная ослепительно чистым бельем и темно-серым, видавшим виды, но тоже чистым одеялом.
Очень чувствительная к такого рода вещам, Таня, увидев белоснежные, а не просто условно выстиранные простыни и такую же салфетку на тумбочке, приятно дополнявшие чистоту в приемной и душевой, сразу прониклась доверием к этой старосветской больничке, где все как бы подтверждало правильность принятого ею решения.
«Да здесь ничуть не страшно и… и совсем славно…» — подумала она и вдруг отчетливо увидела на тумбочке букет полевых цветов, которого там на самом дела не было.
Показав вновь прибывшей ее постель, медсестра удалилась, а Таня стала знакомиться с молодыми женщинами, удобно расположившимися у полуоткрытого окна и с любопытством разглядывавшими новенькую.
— Софья, — сказала одна из них, задумчивая, бледная. Как выяснилось, у Сони не было детей, ей предстояла сложная операция, а в больницу она, как и Таня, попала впервые.
— Любовь, — бойко представилась другая, протягивая Тане руку. Она с ходу обрушила на Таню ворох полезных сведений, сообщила, что по случаю срочной командировки гинеколога их промурыжат тут дольше обычного, и красочно описала не только процесс подготовки к операции, которую им предстояло перенести, но и то, что Таня будет ощущать во время операции и как должен протекать нормальный процесс выздоровления.
— В общем, это пустяк, не тушуйся! Ну подзалетела, делов-то, другой раз умнее будешь, — закончила она свои речи.
Беззаботность Любы, подлинная или мнимая, и даже ее последние слова, которым Татьяна в обычном своем состоянии не придала бы значения или даже пропустила бы их мимо ушей, теперь, когда они провозглашали ее появление здесь делом обычным, житейским, тоже подействовали на Таню благоприятно.
«Да-а, в больнице — не в троллейбусе, — подумала она. — Там проехал со случайным попутчиком три остановки, вылез, и… А тут какая-то особая солидарность…»
Слева от двери, напротив Таниной кровати, спала пожилая женщина. «Рак…» — шепнула всезнающая Люба. Узнав, что старушку никто не навещает, Таня решила взять ее под свою опеку, в тот же день принялась за дело и быстро приноровилась к роли сиделки. Она читала Марии Тарасовне вслух, помогала принимать лекарства, умываться, отдала ей всю вкусную снедь, привезенную вечером тетей Лизой.
Есть Мария Тарасовна почти ничего не могла, но охотно пила прохладный сок, втягивала губами протертые с сахаром яблоки и каждый раз благодарила Таню со слезами на глазах и потихоньку ее крестила.
Самой Тане уход за больной помогал забыться. Впрочем, вся обстановка больничного мирка держала ее в постоянном напряжении и отвлекала от мыслей о себе, о своей судьбе. Здесь было как-то не до рассуждений, здесь вот-вот все должно было решиться практически — где-то за поворотом коридора уже поджидала та неведомая сила, которой предстояло перекроить ее жизнь.
Только когда все засыпали, сомнения вновь выползали из тайников души. Тишина, прерываемая лишь шагами дежурного, обостряла чувство вины перед мальчиком, которого теперь не будет, перед его отцом. Две бесконечно долгие ночи. Его глаза, а иногда и глаза его ребенка глядели на нее из темноты с немым укором.
На третий день к вечеру случилось непредвиденное.
Чем-то особенно растроганная Мария Тарасовна, собравшись с духом, обратилась к своей добровольной сиделке с кратким увещеванием.
Не отказаться ли Танюше от своего намерения? Уж кому-кому, а ей, голубушке, такой заботливой, такой ласковой и душевной, обязательно следовало бы стать матерью. Она идет против природы, это большой грех, искупить который нельзя ничем, никакими успехами в суетной людской жизни. Кто знает, что ждет Таню, не приведи господь, случится одиночество, как вот с ней самой например, — не пришлось бы тогда тоже помирать одной, уповая на чужую милость…
Старушка залилась слезами. Секунду в палате было тихо, затем раздался пронзительный, истерический крик всегда тихой Сони:
— Зачем вы последние силы зря тратите, Мария Тарасовна! Грех? Разве они способны понять, что это такое?! У них же все до крошечки рассчитано: когда муж — когда любовник, когда служба — когда дружба! А ребеночек — в крайнем случае, если время останется! Они никогда не ворочались ночь без сна, тоскуя о маленьком тельце рядом… Эгоистки бесчувственные! Дряни! Дряни!
Обессиленная, она упала на подушки, а рядом, подмигивая Тане, поднялась Любка.
— Это мы-то дряни, деточка? — начала она тоном, не предвещавшим ничего хорошего. — Не видала ты, значит, настоящей дряни! Что ты о нас знаешь…