Он не оставался один, в его жизнь продолжали входить женщины, одни — деликатно постучав, потупя взор, другие — толчком распахнув дверь, поддергивая на ходу брюки, но ни одна из этих женщин не осталась в его жизни насовсем.
Почему?
Потому ли, что доброта казалась им чем-то слишком уж наивным и несовременным, слишком несоответствующим тому пониманию любви, в каком их воспитали; искусство наших дней из кожи вон лезет, отгораживаясь глухой стеной от реально происходящих в каждом человеке, частице природы, процессов, навязывая читателям и зрителям вместо этого некие умозрительно выработанные стандарты, в том числе идеал любви, сконструированный то ли отшельником, то ли лицемером, то ли попросту заклятым врагом рода человеческого.
Или потому, может быть, что в каждой вновь входившей он подсознательно искал некое подобие любимой дочери — как когда-то в молодости надеялся, что любая женщина будет с ним так же ласкова, как была мать? С трепетом вглядывался он в лицо, гладил покорные вроде бы волосы, вслушивался в биение сердца…
Тщетно. Ни одна из незнакомок не была готова к тому, чтобы заменить ему дочь-подругу; он задыхался от тоски по ней.
Раньше другие силы придавали ему необходимое ускорение: верность долгу, жажда успеха, самолюбие, необходимость заработать денег. Теперь все это ушло, с ним оставалась только тоска.
Как ни странно, тоска оказалась столь могучим стимулом, что за несколько лет разлуки с дочерью ему удалось свершить чуть ли не больше, чем за всю предшествовавшую жизнь.
Когда она подросла, расцвела, превратилась в девушку, я полюбил делать ей подарки, теперь уже не слона или куклу, не игру какую-нибудь бессмысленно-замысловатую, а ж е н с к и е подарки. Если в годы ее детства я настаивал на подчеркнутой скромности ее нарядов, теперь я своими руками разрушал этот круг. Балуя ее — балуя самого себя, — я не боялся, что у нее закружится голова; основа, мне казалось, была заложена.
Я часто ездил в научные командировки за границу и каждый раз привозил что-нибудь сногсшибательное для нее. Я делал подарки и жене, и себя не забывал, разумеется, и родственников, и близких друзей, но то, что я привозил нашей девочке, бывало труднее всего разыскать. Наимоднейшие сапоги — наша промышленность осваивала что-либо подобное год-полтора спустя, — свитерочек какой-нибудь «попсовый», французские духи, крохотный складной зонтик — такого не могло быть еще ни у одной подруги…
Мне доставляло безмерную радость наблюдать, как загораются глаза дочки, когда мы вместе принимались разбирать в утро моего приезда чемодан — для нас обоих дело было не столько в ценности или практичности подарка, хотя и это не сбрасывалось со счетов, сколько в самом факте вручения мною ей чего-то, доставлявшего ей удовольствие. Совсем так же постанывали мы от восторга, отламывая кусочек «шоколадной» стены в далеком детстве.
В это же примерно время она стала занимать все более прочное место в обществе, собиравшемся у нас дома. Я видел, как интересна ей острота наших споров, как пробуждают они ее, словно спящую красавицу, как тянется она к каждому свежему человеку в ожидании свежих мыслей или хотя бы слов, как умеет при этом оценить ум одного, веселье и общительность другого, непримиримость третьего… Долгими субботними вечерами на даче, когда часть гостей оставалась ночевать и застолье и беседы наши затягивались далеко за полночь, я всегда оставлял дочке свободу выбора: интересно — сиди с нами, скучно — беги спать. Чаще всего она оставалась до конца; со временем я стал просить ее об этом, и друзья присоединялись, все до единого, — таким приятным, таким интересным и необходимым было для нас ее общество.
Уже тогда она стала человеком, отсутствие которого не остается незамеченным.
Вроде бы все, как надо, а я ни в чем не уверен.
Я не могу сказать, что мне не в чем упрекнуть себя.
У каждого из нас бывают кошмары, даже у тех бодрячков, что похваляются железным здоровьем и непоколебимой верой в то, что они все в жизни делали верно.
Немалое место в моих кошмарах занимают недоумения: а что, если мой нажим на хрупкое, юное существо был слишком настойчивым? Что, если я невольно препятствовал свободному и непринужденному развитию ее склонностей, способностей, талантов? В чем-то способствовал, но в чем-то и препятствовал в то же время. Выводя девочку на широкую дорогу, не увел ли я ее с той единственной тропинки, которая только и могла привести к вершине — творческой, служебной, семейной, какой угодно еще е е вершине?..
Ответа на эти недоумения, очевидно, не существует, ибо проверить, «что было бы, если бы», в данном случае невозможно. И все же сомнения грызут меня потихоньку: если все это хоть отчасти так и, главное, если она ощущает сейчас, что в ее детстве были нарушены какие-то драгоценные соотношения, свойственные т о л ь к о е й о д н о й, — тогда это непростительно, конечно.
Стертая фраза: я воспитывал ее, как умел, примерно так воспитывали меня самого — оправданием служить не может.