В соседнем саду Ката со своим выводком искала насекомых; у цыплят пух уже прикрывался перьями, но вряд ли им приходило в голову, что они вступают в тот самый возраст, который люди обозначают словами: «годится на жаркое». Это обозначение в то же время и приговор, но тут уж ничего не поделаешь. Ката, естественно, воюет за своих цыплят, когда это нужно, но с властью, облеченной в юбку, воевать невозможно, да Ката и не замечает, как вместо шестнадцати цыплят остается четырнадцать, потом двенадцать. Ката не очень-то сильна в арифметике, оттого и не знает, что такое печаль. Человек же в ней разбирается, — и, как знать, не потому ли иногда печален? Можно бы поразмыслить на эту тему, а впрочем, не стоит.
Ката вообще ни о чем не думает, только о самом насущном, и ей этого достаточно. Вот она видит Репейку, одна нога ее повисает в воздухе, и она говорит:
— Ку-уд-куда… вижу тебя, маленькая собачка.
— И я тебя вижу, Ката, — вильнул хвостом щенок, — не знаешь, где Бодри?
Ката опустила ногу.
— Ко-ко-ко, — обратилась она к цыплятам, — покопайтесь в мусоре, пока я разговариваю с соседом… Нет, собачка, я не знаю. Бодри моя приятельница, хотя и крала мои яйца…
— Крала?
— Ну да, ведь яйца принадлежат человеку. Только человек не понимал, когда я кричала: вот яйцо, вот яйцо! А Бодри понимала… Ко-ко, — повернулась она к разбежавшимся цыплятам, — спать пора.
Репейка остался один в оплетаемом тенью саду.
Солнце клонилось к закату, покоя остывающие лучи на верхушках деревьев. Свет все убывал, а тишина нарастала, и в ней обретали крылья запахи земли, деревьев, сада и огорода. Жужжание пчел стягивалось к ульям, которые гудели мягко и сонно, как будто миллионы живых крошек-мельниц перемалывали собранную за день пыльцу.
Репейка сбегал в конец сада, понаблюдал, как стремительный ястреб выхватил воробья из разлетевшейся стайки, и взглядом скорей одобрил эту артистическую охоту. Ястреб исчез со своей добычей, и щенок сразу отвернулся, потеряв к воробьям интерес, тем более, что вдоль забора кралась Цилике с чем-то съедобным в зубах.
Цилике была по эту сторону забора, однако пробиралась среди кустов и легко увернулась от бросившегося на нее Репейки. В следующий миг она сидела уже на столбе забора и смотрела на Репейку с презрительной ненавистью.
— И ты еще хочешь со мной тягаться? Ты-ыы, — сказал этот взгляд, — ты, вшивый пес!
— Погоди, мы еще встретимся, — проворчал Репейка, — мы еще встретимся!
— И я выцарапаю тебе твои подслеповатые буркалы. Но сейчас я собираюсь поесть. Ну, и лакомый кусочек нашла я в твоем саду, чуешь, как пахнет? — И Цилике, почти не разжевав, проглотила находку. Проглотила и уставилась перед собой, словно прислушиваясь… еще раз глотнула, потом соскочила с забора к себе.
Этот прыжок, однако, не слишком ей удался, и Репейка с содроганием увидел, что Цилике ведет себя точно так же, как Бодри. Она выгнулась дугой, скорчилась, по всему телу прошла судорога, словно ее выворачивало наизнанку, и стала кататься среди кустов картошки.
Цилике мяукала отчаянно, протяжно, невыносимо, но тише и тише. Потом все кончилось. И Репейка побежал к своему порожку, вдруг ощутив острую тоску по людям.
На порожке сидел Лайош, сонно попыхивая трубкой, а старый Ихарош смотрел на улетающий дым.
Сейчас и не тянет закурить, думал он, а ведь хорошо, если б захотелось.
— Что, прибежал, мой Репейка?
Репейка передними лапами встал ему на колено.
— Цилике уже нет. Цилике что-то съела, и ей пришел конец… — сообщил он куцым хвостом, но этого не понял бы ни сержант, ни сам Галамб. Цилике съела последний катышек, начиненный грабителями стрихнином, но теперь сад очистился от грозного яда. Цилике закопают рядом с Бодри, и над ними пышнее зазеленеют деревья. Вот и все.
Репейка прилег у порога так, чтобы видеть и Аннуш, поскольку обычно в это время из кухни очень даже понятно гремела посуда. Однако, сегодня ничего не было слышно. Люди недавно поели, и теперь их влекла только постель. Аннуш призывно взбивала в комнате подушки, и старый Ихарош поднялся.
— Что ж, пора и на покой.
Однако возле щенка остановился.
— Видишь, Репейка, вот ведь оно как! Одна выкупать тебя обещает, другой домик сулит… а потом даже подстилки плохонькой не бросят в угол. Когда тебе голову из-за них разбивают, это все правильно… когда помираешь из-за них, тоже правильно…
— Несу, несу! — крикнула из комнаты Аннуш. — Еще вчера приготовила, да запамятовала.
— Иди, Репейка! Вот твоя миска, а вот и постель. Ведь заслужил, что правда, то правда.
Репейка понимал, что слова эти — не приказ, а так как слово «миска» понял тоже, то подошел и понюхал милую сердцу посудину, потом поднял голову.
— Да-да, — сел он перед миской, — но миска-то пуста…
Это поняла и Анна, поэтому, не мешкая, наполнила ее под горячее одобрение щенка. Покончив с едой, Репейка обнюхал вдоль и поперек сложенную вдвое подстилку.
— Вот твое место, — мягко пригнула Аннуш Репейку. — Здесь будешь спать и дом стеречь.