Хейгенс сказал правду. Он выложил на стол кучку флоринов за папку с «Нищими», даже не посмотрев гравюры — он видел их в мастерской господина ван Сваненбюрха и уже один раз выглядел достаточно глупо, восторгаясь ими. Он купил также за пять флоринов более крупный и тщательно отделанный рисунок Ливенса — вероятно, просто из вежливости, подумал Рембрандт: что-то уж слишком неоригинальными были замечания гостя о рисунке. И тем не менее, до чего приятно видеть человека, который, не задумываясь, тратит пять флоринов только для того, чтобы оказать любезность молодому человеку! Умиротворенный нежданным заработком, Ян, отбросив трагическую маску и напыщенность, подал вино и угрей. Стоя у стола, все трое ели, пили и беседовали с такой непринужденностью, словно были людьми равного положения, случайно встретившимися в трактире. Хотя дыхание их тут же превращалось в пар, застилавший лица, а маленький сановник часто вздрагивал и потирал руки, он явно не торопился уходить; напротив, он подробно расспрашивал молодых людей, где они учились, как готовят гравировальные доски, кого знают в Амстердаме и почему не стремятся поехать в Италию. И если к концу этого упоительного получасового разговора Рембрандт все-таки помрачнел, то не потому что гость стал менее сердечен, внимателен и оживлен, чем вначале; нет, он просто внезапно понял, что не потратит полученные деньги на верхний свет, картины и свои личные потребности, а целиком отдаст их на нужды семьи: он стал бы презирать себя, если бы утаил от родных хоть малую толику щедрот его милости Хейгенса на том лишь основании, что щедроты эти оказались неожиданно большими.
В конце концов Ливенс вынудил собеседников перейти от стола к стене, где были выставлены остальные полотна. У него имелись на то свои причины: так тепло и сочувственно ни отнесся сановник к художникам, он пока что удостоил «Человека в берете» лишь самого поверхностного осмотра. Глянув через плечо его превосходительства на свои собственные картины, Рембрандт пожалел, что не спрятал их за занавеску вместе с «Валаамом и ангелом». Ни одна из них не шла ни в какое сравнение с маленьким «Иудой», и его так и подмывало заявить, что он отрекается от своих прежних работ, что он вот уже много месяцев как отвернулся от них и подобного им.
— Эти две вещи сделаны, вероятно, под влиянием Питера Ластмана, — сказал посетитель. — Я, разумеется, знаком с его работами — одно время на них была в Амстердаме большая мода.
— Вы правы, ваше превосходительство.
— Но вам так же мало нужно подражать ему, как и прятаться в глуши, да простится мне такое выражение. Следуйте путем, который привел вас к «Иуде». «Иуда» — вот что вам надо. Ну-с, а эта большая картина, «Человек в берете», видимо, принадлежит вам, господин Ливенс?
— Да, ее писал он. Но в таком положении вы не оцените ее по достоинству — мешают дисгармонирующие цвета по сторонам, — отозвался Рембрандт и, сделав шаг вперед, повернул «Святого Петра» и «Евнуха» лицом к стене.
Слава богу, гость не издал тот запомнившийся художнику горловой звук, а лишь выразительно присвистнул. Сейчас, когда картина Ливенса не соседствовала больше с другими полотнами, отвлекавшими внимание на себя, она ожила во всей своей поразительной, хотя вульгарной непосредственности: огонь, пылавший на ней, казалось, согревал зрителям пальцы; человек, читавший при свете пламени, стал как бы четвертым в их компании — вот-вот он захлопнет книгу и заговорит.
— Если она хоть немного нравится вашей милости, — сказал Ян, скромно потупясь и разглядывая свои башмаки, — то этим я целиком обязан Рембрандту. Он подсказал мне сюжет картины — она заключила собой целую серию полотен, которые мы написали, чтобы исследовать различные эффекты освещения.
Его милость Хейгенс приблизился к картине, посмотрел на нее, отступил на несколько шагов, опять присвистнул и начал оживленно комментировать подробности выполнения: замечательную игру света и тени, теплоту красных и желтых тонов, черный цвет, который на самом деле вовсе не был черным, и, наконец, мастерство, с которым господин Ливенс воспользовался черенком кисти, чтобы выписать волосы на лбу фигуры. Рембрандт почувствовал, как в сердце ему впивается зависть: отрадно, конечно, сознавать, что все радующее гостя в этой проклятой картине — причем он только хвалит и отнюдь не восхищается, — сделано Яном по его, Рембрандта, указаниям, но ведь его милость Хейгенс при этом не присутствовал.
— Обратите внимание на руку и книгу, ваша милость. Какой отличный контраст между живой плотью и сухим пергаментом, не правда ли? — заметил он.
— Верно, верно. Эта картина — нечто совершенно новое, такое, чего — с уверенностью могу сказать — еще не видели при дворе. Правда, принц Фредерик-Генрих предпочитает фламандцев… — В сухой интонации гостя прозвучало что-то слегка пренебрежительное. — Сейчас он пленен Рубенсом, и все, кто окружает его, естественно, питают те же пристрастия. Но эта картина, хоть она и написана голландцем, способна произвести впечатление на кого угодно.