А дальше он услышал такое, о чем больше не позволял себе даже мечтать — свои собственные мысли, прочитанные другим человеком и изложенные в словах, которые он сам тщетно пытался найти. Гость заметил и точно, доподлинно, неоспоримо объяснил все, начиная от мук Иуды и кончая чистотой синего цвета на одеянии храмового служителя и особой манерой, в которой был передан каждый из тридцати маленьких кусочков серебра. Рембрандт стоял за спиной гостя и не шевелился, боясь, что первый же его шаг прервет течение этого потока, который возвращал его к жизни. И он чувствовал: если говорящий не поворачивается к нему, то лишь потому, что стыдится показать малознакомому человеку свое восхищенное лицо.
Как бы то ни было, долго так тянуться не могло. Если бы его превосходительство Хейгенс отвернулся от мольберта, пока в мастерской не было никого, кроме него и Рембрандта, единственным возможным — хоть и немыслимым — заключением его восторженной речи стало бы объятие. Поэтому оказалось, пожалуй, даже к лучшему, что Ян Ливенс ввалился в сарай в ту минуту, когда гость еще адресовал свои великолепно отточенные фразы не столько самому художнику, сколько его картине. Да, пожалуй, это было к лучшему, хотя Рембрандт в это мгновение чуть не стукнул кулаком по стене от бессильной ярости.
Голос смолк, незримая нить, как бы связывавшая гостя с картиной, прервалась, его превосходительство Хейгенс обернулся и снова — если не считать застенчивой улыбки — с ног до головы стал царедворцем, явившимся сюда с официальным визитом.
— Это ваш друг, господин ван Рейн? — осведомился он, приветливо глядя на Ливенса, который закрывал дверь задом, так как в одной руке держал бутылку вина, а в другой — пакет с угрями.
— Это мой сотоварищ-художник, ваша милость. Его зовут Ян Ливенс. Он работает здесь со мною уже пять лет.
— Но почему именно здесь? — спросил посетитель. Невзирая на холод, он явно не собирался уходить, потому что небрежно сбросил плащ, положил касторовую шляпу и перчатки на рабочий стол и сам опустился на один из табуретов. — Зачем вы хороните себя в такой глуши? Правда, пребывание в вашем городе доставило мне большое удовольствие, но если, конечно, я не заблуждаюсь, Лейден — самое неудачное место в мире для художника.
— Вы более чем правы, ваше превосходительство, — подхватил Ян Ливенс, жестикулируя большими белыми руками — он уже успел примостить на столе свои покупки. — Здесь надо жить богословам, адвокатам, врачам: для таких в Лейдене солнце никогда не заходит. Вы легко себе представите, что это за город, если я скажу вам, что художник, создавший подобное полотно… — Ян указал рукой на «Крещение евнуха», и Рембрандту показалось, что театральность жеста ложится грязным пятном на его картину, — годами не находит себе ни покровителя, ни заказчиков и вынужден работать в таком вот помещении. — Все, что вы видите вон там, у стены, — в числе картин, на которые указывал Ливенс, был и «Человек в берете», — сделано в самых плачевных условиях: сарай не отапливается, освещение отвратительное.
Гость, учтиво и внимательно следивший за Ливенсом, пока тот говорил, вновь перевел глаза на Рембрандта. Они были у него большие, яркие и в них еще жили отблески недавней очарованности.
— Если все, что сказал господин Ливенс, правда, а у меня нет оснований сомневаться в этом, то я еще больше недоумеваю, почему вы остаетесь здесь, — сказал он.
Как ответить? Может ли человек сказать про себя: «Я спрятался здесь после проигранного сражения, словно пес, который заползает под сваи дома, чтобы зализывать там свои раны»?
— Лейден — мой родной город. Мы с Ливенсом попробовали работать в Амстердаме, но у нас ничего не вышло и мы вернулись домой.
— Но как бы вы ни были привязаны к семье и родному городу, вам все равно придется со временем покинуть их и устроиться где-нибудь в другом месте.
— Вероятно, я так и сделаю, ваше превосходительство. Хотя удастся мне это еще нескоро.
— На вашем месте я сделал бы это немедленно. Судя по тому, что я увидел здесь, вы давным-давно могли уехать отсюда. Если же вы питаете сомнения в своем праве занять подобающее место среди художников, то подобные опасения просто нелепы. Ваш маленький «Иуда» — работа подлинного мастера. Де Кейзер, Элиас, Йорданс — да кто угодно не постыдился бы поставить свою подпись под такой картиной. Ее с руками оторвут на любом аукционе в Гааге или Амстердаме.