Но на другой день обстоятельства сложились еще более неудачно: поездка, холодный прием и ощущение отгороженности от прошлого так измучили художника, что проснулся он лишь в одиннадцатом часу. Значит, он проспал завтрак, и родные несомненно решили, что таков образ его жизни: он обильно ест и пьет на ночь — недаром Адриан отпустил вчера замечание насчет его талии, ложится в полночь, а потом прохлаждается в постели и постыдно бездельничает бог знает до которого часа. Голова у Рембрандта была ясная, ему хотелось работать, но его поташнивало, и он не сумел ни принять веселый и довольный вид, подобающий столь удачливому человеку, ни налечь на домашнюю еду, чтобы показать, как она ему нравится. Установить мольберт тоже оказалось нелегко: поставить его в безупречно чистой гостиной или в одной из спален он не решался, расположиться с ним в кухне не мог — там ему и матери поминутно будут мешать, а провести большую часть дня в той комнате, где он проспал ночь таким тяжелым сном, художнику почему-то не хотелось. В конце концов, он выбрал последнее, но даже когда все было готово — мольберт установлен, палитра составлена, стул придвинут к окну, где на пол падал узкий прямоугольник неяркого солнечного света, начать работу удалось далеко не сразу: мать долго возилась с непривычным нарядом, хоть Антье и помогала ей. Лисбет предупредила брата, что обед будет позже обычного, в час дня, чтобы у него осталось побольше времени на работу, но, когда мать, тяжело опираясь на палку, вошла наконец в комнату, часы на колокольне уже пробили полдень.
Оставшийся в распоряжении Рембрандта час тоже оказался слишком коротким, потому что перед художником встала новая трудность. Маленькое иссохшее тело матери стало в бархате, мехах и золоте таким величественным, что ее небольшая лысеющая голова, которую Антье задрапировала складками белого шарфа, казалась совсем уж крошечной.
— Придется надеть на тебя какой-нибудь капюшон, мать, — сказал Рембрандт, — без него платье и брошь будут выглядеть слишком громоздкими.
Антье разыскала капюшон, тот самый, что он купил Лисбет, когда она жила с ним на Бломграхт, — коричневый шерстяной капюшон с вышивкой и бахромой с металлическими бусинками на концах. Вещь давно не была в употреблении, припахивала камфарой и наводила на мысль о больших надеждах, окончившихся поражением.
Не проработал художник и десяти минут, как уже понял, что полотно будет лучшим из всех многочисленных портретов матери, которые он когда-то написал. Теперь Рембрандт еще раз убедился в том, во что поверил, стоя на складе перед групповым портретом стрелков: он стал законченным мастером. Великолепная сеть морщинок на потемневшей коже лица, глубокий ворс бархата, согретые солнцем волоски меха — он без малейшего труда переходил от одного к другому, снова возвращался к уже сделанному, упиваясь своим мастерством, и не замечал, что из его решения поговорить с матерью ничего не получается, пока не перехватил наконец ее печальный вопросительный взгляд.
— Групповой портрет стрелков, о котором я рассказывал тебе, мать, будет самой большой из всех моих картин. Он огромен, больше вон той стены, — спохватившись, начал он и взмахом кисти очертил в воздухе контур гигантского полотна.
— А сколько ты за него получишь? — спросила она таким глухим и безжизненным голосом, что слова ее прозвучали упреком упоенному своей силой сыну.
— Тысячу шестьсот флоринов.
— Тысячу шестьсот флоринов? — недоверчиво переспросила мать, но тон у нее был не удивленный, а разочарованный. — А сколько, ты сказал, будет человек на картине?
— Человек двадцать.
— Что ж, тебе виднее. Ты лучше знаешь цену таким вещам, — отозвалась она, по-прежнему опираясь руками на палку, чтобы сохранить позу, и от этого еще более отчужденная и бесстрастная. — Но я думала, что двадцать человек платят больше.
— Так не бывает. Каждый участник группового портрета платит меньше, чем дал бы за свой отдельный портрет. Тот стоит четыреста-пятьсот флоринов, групповой же — другое дело. Тысяча шестьсот флоринов за него — завидная цена. Поверь, Стрелковая гильдия еще никому не платила таких денег. Кетель и Элиас, — Рембрандт выбрал имена, которые должны были быть известны даже его матери, — и те получали куда меньше.
— Да, это, наверно, очень большие деньги, — согласилась мать, но ее настороженный уклончивый взгляд отнюдь не выразил одобрения. — Но этого не хватит, чтобы расплатиться за купленный тобою дом.
Рембрандт подавил раздражение, которое вызвал в нем этот намек на то, что у него нет ни других денег, ни сбережений, ни уверенности в будущем.
— Мы заплатили за дом не из гонорара, — ответил он. — Мы пустили на это часть приданого Саскии — у нее в банке куча денег, и мы их почти не трогали.
— А, это деньги Саскии… — умышленно холодно и безразлично отозвалась она, давая ему понять, что деньги Саскии ее не касаются. Его дела, его деньги — это могло ее интересовать, но Саския и все, что ей принадлежало, нет, это не принималось в расчет, этого просто не существовало.