— Возьмите, не то истрачу, а мне следует придержать их на подписку, — попросил Рейтенберг.
Почти целый час Рембрандт простоял на каменном мостике, рисуя людей, которые в серовато-зеленых холодных сумерках катались внизу на коньках. Время было против него: он скорее вспоминал, чем видел, красные пятна на щеках и носах конькобежцев, яркие цвета их вязаных курток и чулок; руки без перчаток застыли и не повиновались; от жестокого холода в глазах стояли слезы, туманившие зрение.
Подставлять себя укусам влажного и резкого ветра, налетавшего с просторов бурного моря, не было больше никаких оснований: сделано достаточно, и у него найдется теперь чем заполнить дощечку, на которой он хотел передать эффект косого северного света на снегу. Прошлой ночью в мастерской, где окна выбелены морозом и по ногам гуляет сквозняк, Рембрандт покрыл всю чистую поверхность сначала клеем, затем тонким слоем мела, который будет просвечивать сквозь краску, придавая всему, что лежит поверх него, некий фантастический блеск; сегодня, от четырех до пяти дня, он узнал, что делает свет со льдом, а застывшая в зимнем воздухе влага — с далекими трубами, крышами и холмами. И если художник упорно не сходил со своего места, находящегося в пятнадцати минутах ходьбы от дома, то лишь потому, что хотел нарочно опоздать к ужину и встревожить Саскию. Кое-кто полагает, что он прямо-таки обожает и балует ее. Возможно, так оно и есть. Во всяком случае, сегодня днем она накинулась на него, как испорченный, злой ребенок, и наговорила ему больше дерзостей, чем может стерпеть уважающий себя муж.
Началось с того, что моль испортила шкуру русского медведя, которую он хранил в кладовой. Моль проела мех в нескольких местах и, кажется, погубила еще бог знает сколько его драгоценных приобретений. Вероятно, было испорчено пурпурное бархатное покрывало, не говоря уже о персидской шали, которую он не успел даже написать. Он не разворачивал их: не захотел смотреть. Но еще огорчительнее, чем эти потери, было отношение к ним Саскии: по ее мнению, моль — естественное бедствие, с которым следует мириться, время от времени списывая на него известное количество вещей. Ведь, подобно бурям, наводнениям и землетрясению, моль тоже создана богом. Художник не пожалел слов, чтобы втолковать жене, что моль водится только в тех домах, где грязно; а она, раскрасневшаяся и охрипшая — частично от простуды, частично от ярости, потребовала, чтобы он показал ей, да, да, взял и показал хоть пятнышко грязи у них в доме. И он удовлетворил ее требование, надеясь обнаружить какие-нибудь пустяки — пыльный подоконник, невычищенный камин, но нашел всюду такой беспорядок, что пришел в бешенство и раскричался. Шкафы в комнатах напоминали помойку. Медь и бронза давным-давно ждали чистки. Повсеместно, за исключением гостиной, с потолков свисала паутина, а когда Саския открыла дверь своей туалетной комнаты, Рембрандт пришел в ужас — там скопилась груда грязного белья, которое почему-то забыли выстирать. Дом был откровенно неопрятен, и художник испытал жестокое удовольствие, без обиняков сказав об этом жене.
Но разве она содрогнулась, раскаялась, смирилась? Как бы не так! Она дерзко заявила ему, что во всем виноват он сам. Да, она дала пред алтарем обет любить мужа и повиноваться ему, но отнюдь не клялась прибирать за семью учениками, следить, чтобы ужин был всегда на столе, когда бы — в пять или в одиннадцать — Рембрандт ни явился домой, истреблять моль в чуланах, набитых старым хламом. У них слишком мало комнат, и в этих комнатах слишком мало места, чтобы жить так, как живут они. Ей нужны самое меньшее три служанки, а она вынуждена довольствоваться двумя. Если он желает и впредь экономить деньги, принадлежащие, кстати, не только ему, но и ей, пусть мирится с молью; если же это ему не нравится, пусть идет на все четыре стороны.
Рембрандт поймал ее на слове и задержался дома ровно столько времени, сколько потребовалось на то, чтобы собрать рисовальные принадлежности. В таверне он перекусил отбивной с капустой и теперь, исписав всю сангину и истратив всю бумагу, стоял на мостике, глядя на последние серебристые блики угасающего солнца и начиная жалеть Саскию, поскольку жалеть себя ему уже надоело.