— Да, все члены ее назначены и приступили к делу. И нечего сказать, хорошенькое у них, бедняг, дело — писать декорации для глупых представлений и придумывать костюмы для толстых старух, призванных олицетворять город Амстердам, Добродетель, Навигацию и Стойкость.
— И кто же входит в комиссию?
— В ней нет ни одного мало-мальски стоящего живописца. Все больше такие, как бывший ученик вашего мужа Флинк. Бедный Флинк, мне даже стало жаль его: он признался мне по секрету, что никогда бы не впутался в эту историю, да уж очень Фондель настаивал.
— Значит, Рембрандта не пригласили?
Губы у Саскии дрожали, в глазах стояли слезы, но ее взволнованный вид вызвал у Рембрандта не столько жалость, сколько злость. Разве недостаточно и того, что его обошли, что им пренебрегли, что мейденцы исподтишка насмехаются теперь над ним? Разве недостаточно того, что любимый ученик Флинк изменил ему и вытеснил его? Зачем ей понадобилось устраивать публичное зрелище из его позора, выказывать свою слабость и ставить гостей в затруднительное положение?
— Нет, дорогая госпожа ван Рейн, — ответил капитан, — вашему мужу не придется тратить время на столь важные вещи, как бумажные короны. Пусть себе занимается «Страстями» для принца в Гааге. Конечно, я ему очень сочувствую, но думаю, что он как-нибудь переживет этот удар. А поскольку у меня во рту с полудня не было ни крошки, если не считать жидкого чая и нескольких жалких пирожков, не разрешите ли мне злоупотребить вашим гостеприимством в пределах куска сельди и кружки пива?
— Я сама вас покормлю, капитан, — сказала Саския, вставая, расправляя юбку и с трудом растягивая губы в вымученной улыбке. — Попрошу не возражать: я достаточно здорова, чтобы исполнять обязанности хозяйки.
Никто не возражал: всем, как и ее мужу, было совершенно ясно, что ей просто необходимо выйти на кухню, чтобы осушить глаза и высморкаться. Рембрандт почувствовал, что его неудержимо тянет последовать за ней: злость его прошла, и он опять остро сознавал, как бесконечно, до боли дорога ему эта по-детски уязвимая женщина.
— Я пропустил что-нибудь интересное? — нарушил Баннинг Кок неловкое молчание.
— По-моему, ничего, — ответил Рембрандт.
— Как вы, однако, любезны! — усмехнулся Ансло. — У нас тут шел спор, и, я бы сказал, довольно важный. Пастор Свальмиус утверждает, что мы должны представлять себе бога в зримом образе…
— Полно! — оборвала его Саския, вернувшаяся с кружкой и тарелкой. — Стоит ли начинать все сначала?
Неумело изобразив оживление и кокетство, она вручила капитану кружку и поставила тарелку ему на колено; затем опять опустилась на ложе, откинулась на подушки и потупилась с горестным видом ребенка, который взирает на рухнувшую башню из кубиков. Не в силах смотреть на нее, Рембрандт схватил мелок и склонился над рисунком, поправляя руку ангела, с легкостью подымающего большую каменную плиту. Теперь рука удалась, но именно потому, что она получилась такой, как нужно, лицо небесного посланца стало особенно обыденным и неубедительным.
— Но мы не можем оборвать спор на середине, — сказал маленький доктор. — Вы так и не ответили мне, Рембрандт.
— Я забыл ваш вопрос.
— Я спрашивал, кажется ли вам, что вы изображаете бога, когда пишете Иисуса?
Рембрандт с неохотой припомнил все образы Христа, когда-либо написанные им, начиная с того искусного актера, который повелевает Лазарю встать из могилы, и кончая красивой обнаженной фигурой на кресте, в которой о страдании говорят лишь исколотый терниями лоб да прободенные ноги. Даже тот Христос, что превращался во вспышку света на глазах учеников в Эммаусе, — а художник гордился им сверх всякой меры, — был только чудотворцем и отнюдь не божеством.
— Что вам от меня надо? Я же никогда не говорил, что я человек набожный. Если уж хотите сослаться на кого-нибудь, ссылайтесь на Дюрера или Грюневальда. Они писали его по велению сердца — по крайней мере так мне кажется. А я пишу по заказу принца и для того, чтобы мои полотна висели в Гааге.
Оба пастора обменялись взглядом, по-видимому означавшим, что Рембрандту следует простить его нечестивые слова — он так расстроен этой историей с Медичи.
— Право, — сказал Свальмиус, — вы напрасно наговариваете на себя. Каждый раз, когда вы писали Христа, вы изображали хотя бы один из его атрибутов. Возьмите, например, свое «Воскрешение Лазаря» — оно, несомненно, передает его величие и мощь.
— Это самая скверная из моих картин, — буркнул Рембрандт.
— Вы сегодня слишком суровы к себе. Пожалуй, нам лучше переменить тему, — огорченно произнес капитан.