Это была ее среда, она чувствовала в ней себя как рыба в воде. Сколько ее обучали этому: прятать дневники от родителей, обещать и не являться на свидания, судачить о чужих мужьях и проводить время в бесконечных разговорах с приятельницами. Все однажды кончилось — она оказалась на мели, потому что за всем этим ничего не стояло, если ты не усматриваешь в этом стиль жизни.
— Не имею привычки, — возразил он и притянул ее к себе.
Позвоночник у нее был под его ладонью, как клавиши пианино. Она была хорошо сложена, и он вспомнил, как у нее очерчены ноги — с единственной меркой из тысяч женщин.
Она ответила очень серьезно, словно решившись:
— У нас с тобой бульварный роман, и я хочу эту его часть быстрее закончить. — Она повернулась и пошла — прочь по аллее сквера.
Лето скользило к закату по белесо-выгоревшему небу. Вокруг города висело рыжее кольцо испарений. Заводы по инерции еще дымили.
"Ну и болван, кажется, я", — подумал он и шагнул следом.
X.
Галерея портретов шестидесяти шести женщин, которых он любил начиная с младенческого возраста. Казалось, от рождения уже был таким: с тоненькими альфонскими усиками — напомаженными в стрелочки, словно в подражание известной двуполой испанской личности, но только словно застывший искушенным филином оттого, что редко выставлялся, — а это порождало сомнения в собственных силах. Правой мраморной рукой, разминая, помахал в воздухе и спрятал за спину (в черно-траурном мешочке) — берег для шедевров, как пианист для клавиш. В ушах у него были треугольные дырки, в каждую из которых легко можно было продеть бублик с тмином.
— Сюда не садитесь, здесь не стойте, а в эту сторону не смотрите... — Его высокий женский голос диссонансом врывался в разговор. — ...не терплю присутствия... ап-ап-ап... жен... — жен... —жен... Ап-па-ап... посторонних-х-х... тоже.
Агрессивная категоричность не предполагала спокойного течения беседы. В поисках платка по карманам вытеснил животом за дверной косяк под вереницу портретов. Все же они успели заметить соляристического мальчика с сетью — "Ловля тунца" — волнистые синие линии и струящуюся кровь. Космонавт, напрягая силы, вылезал из трясины женской груди, вырывал ноги из тестообразной массы, отряхивал прах великих импульсов — всеобщая критическая паранойя Фрейда, высмеянная великим швейцарцем Карлом, — скрытая причина их ссоры.
Кто во снах не нырял в океан, висящий над дном, как одеяло? Фокус, который происходит, потому что надо чем-то дышать. Не в этом ли сокрыты заблуждения вековых находок психоаналитики?
— Женщин? — переспросила Изюминка-Ю и часть вопроса переадресовала Иванову.
Он услышал, как ее голос отразился в обеих концах коридора и заставил нервно моргнуть художника.
— Нельзя ли потише? — поспешил отгородиться высоким тембром. — Я хорошо слышу!
Кричащий на одной ноте. Все свои картины он помещал в пышные тяжелые золоченые рамы, чтобы преодолеть цветовую нерешительность и ошеломить контрастом. Он так долго страшился времени, что наконец перестал его замечать — сделался абстрактно-плоским, выкинул все мелкие детали, занялся украшательством. Его куртка, как та, что подарена Довлатову, была испачкана клеем и акварелью.
— Мы и дышать не будем, — пошутил Иванов, вызвав минутное замешательство, кончившееся нервным предчихом: "Ап-ап-ап!.." и росчерком в воздухе — траурный мешочек на правой руке невольно приковывал взгляд.
— Будьте здоровы, — пожелала из-за его плеча Изюминка-Ю, оборвав художника на рыбьей зевающей немоте, как у агонизирующих тунцов там, на холщовой плоскости, переделанной на трехмерность.
Негодующе удивился — зря моргал, словно она, девушка, не стояла здесь же в коридоре и не дышала Иванову в спину. Сам он уже привык к этой ее манере — прятаться за него от странных личностей. А как же Губарь? Несомненно, он ревновал ее и к нему. Иногда она тыкалась в его предплечье, как жеребенок. Кто осудит? Как много им еще надо пройти. Умозрительность — однобокий советчик, особенно одинока ночью. Ему нравилось, что они стояли здесь, в темном пыльном коридоре, где сам художник с его нервно застывшим лицом, на котором горели безумные глаза, смотрелся законченным психопатом с больным желудком. Другой картины он и не представлял — августовская темнота, дышащая влажной рекой за пыльными окнами, город, раскинувшийся в пространстве, как брошенный из космоса кафтан. Ни одно из ухищрений человечества не вызывает столько чувств, как забытая кем-то вещь — пусть даже она тебе и не по плечу.
— Почему вы здесь ночью, один? — спросила невинно, словно невзначай (воспользовалась своим правом, правом красивой женщины).
— Работаю, — буркнул, едва сохраняя остатки душевного равновесия.
— Завели бы кошку, что ли... Так одиноко... — Поежилась.